Пришлось мне дотащиться до первой избы, зову мужиков на помощь: «Братцы, я вам дам на водку, вытащите коляску». Не идут, говоря: «Да тут смерть, и 100 рублей не возьмем!» Тогда я рассердился и, вспомнив, что я по милости Фердинанда IV со звездою, сбросил с себя шинель, показал знак, и первого моего соседа в зубы. Все побежали вон. Я думал – спрячутся, а они к коляске. Правду сказать, ужасная была работа, и 21 человек насилу срядили, ибо грязь по пояс, где? На столбовом тракте и в самой деревне! Два часа тут бились. Я покуда, скинув измокшие сапоги и штаны, мыл себе ноги простым вином и точно тем избавился от болезни, может быть, нешуточной. Как я ни бесстрашен в дороге, но признаюсь, что не решился сесть в коляску (она же и высока), а взял мужицкие сани, в коих доехал шагом до Москвы. Перекрестился, как был у заставы. Ай да офенбахская коляска, выдержала-таки! Благодарю Бога, что вынес меня живого, ибо в среду мужик и баба и лошадь их найдены были мертвыми в грязи, три версты от того места, где меня повалили. А мертвых лошадей на дороге я сам насчитал три. Бог сжалился над Москвою, и падающие с неба инженеры (снег) лучше все сделают на дорогах, нежели губернатор наш и Манычарова принц, Христос с ними!
Скажу, что знаю о Москве. Собирались давать бал у Остермана третьего дня; но отменилось из-за молодой Фифки Апраксиной, которая заболела.
В театре намедни давали какой-то водевиль, переведенный Писаревым, который включил там эпиграмму в куплетах на издателя Московского театра, некоего Полевого:
Начали кто хлопать, кто свистать и шикать. После водевиля закричали автора, другие ну шикать; однако же Писарев показался и кланялся из ложи Кокошкина; иные хвалили, другие шикали, повторяя: «Автор в Париже, это переводчик», – что и правда. Охота же Писареву давать себя в позорище как бы мальчишка: в его лета и при ученом посте лучше ходил бы, как Вейс, по классам, куда сроду ни один попечитель носу не показывал, а уж ежели такая страсть к стихам, то пиши, да не называй себя. Нет, все хочется парнасской славы!
Государь теперь не только повелитель и обладатель, но и помещик Крыма. Ох, много это путешествие пользы принесет краю тому. Журналы только и говорят, что о Крыме. Я радуюсь все, что здоровье Михаила Семеновича так скоро поправилось; в Москве не показалось оно мне весьма цветущим.
Слава Богу, что государево здоровье ничего и что он согласился поберечься и не выходить из комнаты несколько дней. Странно, что вот дней с десять, как слышно это было в Москве.
Графиня Анна Алексеевна Орлова здесь. Тесть у нее обедал, и она много спрашивала о Наташе, о детях и особенно о женихе своем Костюшке.
24-го был здесь бал у Апраксиной, на оном было неприятное происшествие. У Башилова началась ссора с Владимиром Степановичем, сыном хозяина дома, и он так стал кричать, что все бросили танцы, чтобы смотреть на это позорище. «Вы ничтожество, – сказал Башилов, – я вижу, вам надобен хороший урок, и я собираюсь вам его преподать». – «Прежде, нежели вы его мне дадите, – отвечает Апраксин, – я вас выкину в окошко». Приходит Степан Степанович. «Я удивляюсь, Александр Александрович, что вы в моем доме завели такой шум и что вы для этого выбрали именно 24 ноября». – «Ваш сын, – отвечает Башилов, – дурно воспитан, и вы, напротив, его должны призвать к порядку». Княгиня Наталья Николаевна Голицына дергает Апраксина за мундир: да перестань, полно, уступи; еще услышит мать; а в эту минуту и Катерина Владимировна, услышав шум и бросив карты, бежит к индейским петухам, которые при ней еще более начали горячиться. Является княгиня Зинаида и говорит: «Господа, такая ссора может кончиться кровопролитием; так сделайте доброе дело: поскольку у нас сегодня 24-е число, принесите ваше ожесточение в жертву нашей имениннице, выпейте шампанского и обнимитесь в ее честь. Споем хором». Зинаида спела куплет, и оказалось, что все сие было фарсом, о коем уговорились заранее и на который все попались.