Всё-таки у него был буксир — пароход, созданный как раз для того, чтобы сдвигать неподъёмный груз. Гребные колёса врылись в воду. «Лёвшино» попёр вперёд — в узкую щель, открывшуюся между «Наследником» и «Святителем»; левым обносом «Лёвшино» скрёб по «Наследнику», правым — по «Святителю». От сотрясения горящие пароходы окутались облаками искр, на буксир Ивана Диодорыча полетели угли и тлеющие обломки.
Иван Диодорыч застыл за штурвалом. Он надеялся, что колёсные рамы выдержат напор. «Лёвшино» продирался на волю, словно собака сквозь дыру в заборе. Иван Диодорыч сердцем ощущал, как его буксир дрожит всей своей громадой, сопротивляясь давлению, будто его пытаются скомкать и раздавить в исполинском кулаке. Вокруг рвалось и гнулось железо. Что-то скрежетало и трещало, пустотело лязгало, взвивался отвратительный ржавый визг, и Дудкин от ужаса зажал уши. Волнами накатывал огонь, пытаясь перехлестнуть через палубу, и дышало жаром. Но чем было страшнее, тем спокойнее становилось Ивану Диодорычу. Пробуждённая враждебная мощь означала их собственную силу, а Иван Диодорыч верил в себя, в свою команду и в свой пароход.
В тёмном кубрике по-прежнему было душно от нефтяного дыма. Катя, измученная болью, всё же услышала за бортом грохот, напоминающий грозу.
— Что это гремит, Стеша?.. — выдохнула она.
Катя хотела, чтобы её убило, и страдания закончились.
— Да ничего там такого! Диодорыч управится! — успокоила её Стешка. — Тужься, дева, тужься и терпи! Не вечна бабья мука!
И Катя снова закричала, уповая на облегчение.
На другой койке зашевелился раненый Федосьев. Пуля навылет пробила ему бедро; Федя Панафидин крепко замотал его ногу тряпками.
— Лежите, господин офицер, — мягко сказал Федя.
Он сидел рядом с Федосьевым, а образ Николы Якорника поставил перед собой на рундук. Нимб Якорника чуть мерцал в полумраке. Федосьев с трудом вспоминал, что случилось: пожар на буксире, дверь кубрика, нобелевец внизу, выстрел… А дальше?.. Что было потом?.. Почему так дико кричит женщина? Что за скрежет вокруг? Что за икона светит сквозь тьму? Может, это бред?..
— Где я? — спросил Федосьев.
— В чистилище, — просто ответил Федя.
— Кто кричит?
— Господь присудил Катерине Дмитревне от бремени разрешиться.
Федосьев попробовал сесть, но острая боль пронзила ногу до живота, и он, застонав, повалился обратно.
— Я пленный?
— Нет у нас пленных, — сказал Федя.
И «Лёвшино» тоже освобождался из неволи, будто рождался заново.
Ободрав колёсные кожухи, он всё же протиснулся между «Святителем» и «Наследником». Горящие пароходы оставались за кормой: пылая, они точно скалились от злобы. Глухой дым над водой расслаивался и распадался; сквозь мглу впереди расцветали праздничные краски загустевшего дня: васильковое небо, зелёный мыс, бело-полосатый парус фарватерного знака на створе и блещущие волны… Повеяло блаженной свежестью большой реки. Горячее солнце безмятежно клонилось к лесам на дальнем берегу, словно бы на земле царили мир и покой. Но мира и покоя на земле не было.
Из пулемётного гнезда Мамедов увидел буксир Ивана Диодорыча — и почувствовал освобождение. Молодэц, Ванья. Хотя бы у него получилось… Хамзат Хадиевич ласково погладил мёртвого Алёшку по голове:
— Болше нэ бойса за сэстру, Альошэнка.
Уже не прячась от пуль, Хамзат Хадиевич прошёл в окоп, поднял одну из винтовок, проверил магазин, примкнул обойму, сдвинул патроны, дослал затвор и повернул рукоять. Наверное, пяти патронов ему будет лишку — не успеет расстрелять. Ну ладно… Хамзат Хадиевич неуклюже полез из окопа.
А Роман Горецкий рассматривал «Лёвшино» в бинокль, оставленный подпоручиком Василенко. Роман уже готов был бросить всё и бежать на свой пароход, но услышал, как рядом зло и радостно оживились солдаты.
— Не трогай «гочкис», дурень! — ругались они на пулемётчика. — Мы его, подлюку, из трёхлинеечек сами приголубим!..
Роман опустил бинокль.
По луговине к их позиции открыто шагал Мамедов — шагал и стрелял на ходу из винтовки. И было понятно, что он идёт под пули умирать.
«Лёвшино» разворачивался к фарватеру; участь Мамедова и захват пушки уже ничего не определяли, и Роману следовало торопиться на «Гордый», но его удержала ненависть, мстительное любопытство. Он не мог отвести взгляда от непобедимого нобелевца — грозного даже сейчас. Солдаты быстро бабахали из винтовок, словно соревновались, стараясь опередить друг друга, а Мамедов шагал и стрелял в ответ, шагал и стрелял, будто был неуязвим.
Он чувствовал тугие толчки вонзающихся в него пуль, и каждый удар словно утяжелял его руки и ноги, замедлял весь мир, но Хамзат Хадиевич тянул и тянул своё неумолимое движение, как перегруженный и тонущий буксир. Закончились патроны в винтовке, и он ещё сумел вытащить кольт, сумел пальнуть куда-то косо в землю, и лишь потом всем телом повалился в траву. В последнем вдохе он уловил запах этой травы, и ему не понравилось — он не хотел ничего: ни запахов, ни звуков, ни света, ни памяти. И это ничего неспешно наплыло на Хамзата Хадиевича, как избавление и пощада.