Толмач закончил говорить, плоское лицо его посерело, во взоре появился испуг — он боялся… Понимал, что за прошлое придется отвечать, и боялся этого: в Красной армии есть люди, которые специально охотятся за такими, как он.
Нервный немец тем временем прокричал что-то яростно, сплюнул себе под ноги, вскинул вверх руки с автоматом — был взбешен требованием Горшкова, — и вдруг, ловко перехватив «шмайссер», нажал на спусковую собачку.
Ефрейтор Дик, находившийся рядом с капитаном, прыгнул вперед, очередь, предназначавшаяся Горшкову, попала в него — он успел прикрыть командира. Дик застонал, согнулся подбито, безъязыко засипел — в него вошло не менее семи пуль. Мустафа прямо с бедра всадил в немца очередь из ППШ.
У того «шмайссер» выскользнул из рук, шлепнулся в камни и, будто ненужная железка, дребезжаще загремел, поскакал вниз, втыкаясь стволом в валуны, подпрыгивая, совершая безумные прыжки то в одну сторону, то в другую. Горшков подхватил ефрейтора на руки:
— Дик! Дик!
Бурое лицо оберста в несколько мгновений сделалось белым — он не ожидал такого поступка от людей из своего эскорта, испуганно прижал руку к груди. Грязная, испачканная пеплом и горелым маслом рука эта на глазах сделалась полупрозрачной, какой-то бескостной, мертвой.
— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков. Все было бесполезно — ефрейтор Дик умирал.
Стрелявший немец отлетел в другую сторону от своего автомата, очередь ППШ отделила его от группы парламентеров, вообще отделила от этого мира, он широко открыл свой рот, прошамкал что-то невнятное, на губах его показалась кровь, брызнула на подбородок.
Немец еще был жив и еще мог говорить, но в глазах его уже появился туман, похожий на дым, будто он упал лицом в костер, наелся всего, что было среди углей, в огне, просипел булькающе:
— Русские свиньи, пропустите нас!
Горшков дернулся, вскинул голову. Пальцы его были липкими от крови. Это была кровь Дика. Встретившись глазами со взглядом Петрониса, капитан вопросительно вскинул голову еще выше.
— Он сказал: «Русские свиньи, пропустите нас!» — нехотно перевел Петронис, поморщился: такие вещи лучше не переводить.
Мустафа вновь ткнул стволом автомата в сторону немца и нажал на спусковой крючок. Короткая, очень короткая, в два патрона очередь добила фрица, приподняла над осыпью, перевернула через голову один раз, потом второй и уложила на одном из валунов, — умирая, немец отчаянно замолотил ладонью по каменной крошке: шлеп, шлеп, шлеп… Внезапно рука остановилась, обвяла и, словно бы сама по себе распрямилась, отползла в сторону.
— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков.
Оберст прижал к груди вторую руку, наложил ее на первую крестом, пробормотал побелевшими губами:
— Господин капитан, это недоразумение… Поймите! Этот сумасшедший действовал без приказа, по своей воле.
Горшков словно бы не слышал оберста, продолжал звать человека, который прошел с ним дорогу от Сталинграда до Эльбы, воевал честно, не дрожал, как осиновый лист, не подводил, не сворачивал в сторону. А могил на той ухабистой дороге, по обочинам, осталось много — если посчитать, то, наверное, и со счета можно сбиться, но капитан помнит все могилы — все до единой.
И вот Дик… Дик выгнулся у капитана на руках, попытался приподняться, захрипел, словно бы у него перетянули чем-то тугим горло, на гимнастерку изо рта у него потекла кровь, в следующее мгновение Дик неожиданно обмяк, повис на руках Горшкова.
Все.
Капитан поднял голову, незрячими глазами обвел собравшихся, сквозь плотно сжатые зубы всосал в себя воздух.
Оберст продолжал что-то говорить, но Горшков не слышал его, слова полковника повисали в воздухе, превращались в ненужный мусор, легкий, пахнущий снегом ветер относил их в сторону, и они растворялись в пространстве.
Где-то недалеко, в каменных расщелинах, лежал снег, ветер пытался выковырнуть его из схоронок, выдуть, но плотный, уже обледеневший по весне снег сидел прочно, не поддавался, иначе с чего бы ветру пахнуть каленым, насквозь пропитанным насморочным духом снегом? Плечи у Горшкова задрожали мелко, сквозь плотно сжатые зубы протиснулся глухой взрыд, но в следующее мгновение капитан овладел собою.
— Мустафа! — позвал он. — И ты, Коняхин… Берите Дика, несите его наверх, в «додж».
— Может, здесь похороним, товарищ капитан?
— Здесь мы его хоронить не будем. — Капитан отрицательно покачал головой. — Делайте, что я сказал.
Оберст, поняв, что его уже никто не слушает, замолчал. Ему со своей командой надо было бы уходить, но уйти без ответа, без решения русских, он не мог.
— Господин капитан, — позвал Горшкова толмач-власовец, но капитан не слышал его, рот у Горшкова дергался, словно в немом плаче, он опустил голову — чувствовал себя виноватым перед Диком: ну зачем он взял его с собой? — затем исподлобья обвел взглядом пространство, сизые, пригревшиеся на солнце горы, редкие деревья, растущие среди каменьев, далекую долину, откуда к ефрейтору пришла смерть, сжал веки.