Но как? Как выкачать, выдрать себя из этого вязкого морозного воздуха, из серой стылости сугроба, из смертного мрака, в который он вляпался, как муха в кисель? Ему показалось, что ноги его отделились от тела, налились свинцом, стали страшно тяжелыми, чужими, руки тоже едва слушались его — даже если сейчас он захочет бросить девушку, то не бросит, просто не удастся — не разожмутся пальцы, руки отвердели и так же, как и ноги, отделились от Борисова. Он скрючился, растерянно поглядел по сторонам: как же так? — сморщился, собрал остатки сил, попробовал сделать еще хотя бы один шаг, попятиться, но куда там? — только вдавился спиною в сугроб, почувствовал, что примерз к нему. Без чьей-либо помощи уже ни за что не оторваться.
Морозный ветер, принесшийся из длинного темного коридора, опалил лицо, словно огнем, выжег куски ткани в ватном пальто, костерным севом прошелся по воротнику, припек щеки. От собственного бессилия Борисов чуть не заплакал — никогда еще не чувствовал себя так пришибленно и слабо. Тяжелым колокольным гудом была наполнена голова, медуза, один раз возникнув перед глазами, теперь не исчезала и не думала исчезать, она лишь уменьшилась в размере и то потому, чтобы потесниться и дать место другой медузе — такой же вялой, отвратительной, с длинным нежным обсоском, выпрастывающимся из гриба-шляпки, и подрагивающими на манер лопушьего листа краями.
И место это, обычно наполненное людьми — по снеговым прорезям постоянно сновали разные дистрофики: кто за водой, кто проверить очередь в булочной, кто, достав талон в столовую, торопился съесть порцию супа с хряпой — мороженым капустным листом, кто выбирал место в снегу почище, не запятнанное струйками мочи, чтобы набить мерзлой крупкой чайник и поставить на буржуйку — тащиться за водой к невской проруби и выстаивать там уже не было сил, кто тащил на салазках либо на куске фанеры мертвого родственника к ближайшему госпиталю в надежде пристроить труп — в общем, всегда было движение, а сейчас будто бы все вымерли, все угасло в Ленинграде — ни людей, ни теней, ни живых, ни мертвых.
— Н-не фига, н-не дамся, — наконец разжал зубы Борисов, удивился своему хрипу — вроде бы и не он это говорит, кто-то другой, помещенный в него, как в некую оболочку, попробовал раздвинуть руки и выпустить бесчувственное тело девушки, но руки как согнулись в виде скобы, так больше и не разгибались — с ними уже ничего нельзя было поделать. Борисову стало горько и стыдно — он понял, что именно так и пропадают люди, таких, как он, неудачников находят потом остекленевшими, с лопнувшими на морозе глазами и широко распахнутыми в немом крике ртами, забитыми снегом. Мотнул головой, окутался парком протестующего хрипа: — Н-нет!
Белую намерзь в углах глаз прорвало, на щеки скатились мутные мелкие слезки, но до подбородка они не доползли — замерзли.
Так и сгинул бы Борисов между домом и собственным детищем — солнечными часами, если бы из снегового коридора не вынырнул моряк — круглоликий, круглоплечий, в круглой неформенной кубанке, к которой было пришпилено острозубое неровное пятнецо — рубиновая звездочка. Моряк затряс Борисова за плечи:
— Браток, ты что? А, брато-ок?
Борисов с трудом разлепил смерзший рот, промычал что-то немо, словно бы у него уже отмерз язык — а язык и верно плохо ворочался, он вспух во рту, сделался осклизлым, чужим — неувертливый комок мяса, обтянутый влажной шершавой кожей, качнул головой.
— Понятно, — оценил положение моряк, — все понятно! Ты это, браток, ты держись! — подсунулся одним плечом под Борисова, девушку ловко перехватил рукой — видать, не раз это делал, когда вытаскивал раненых товарищей из-под пуль, напрягся — моряк был силен и жилист, как конь, свеж, повертел обеспокоенно головой. — А куда двигаться, браток?
— Прямо, — нашел в себе силы прохрипеть Борисов, приподнял голову, но не удержался и обвис на плече моряка.
— Ага, понял, — обрадовался моряк, потащил Борисова и мертвую девушку в снежную теснину прохода. — Слышь, а невеста твоя не мертвая? — окутался он здоровым звонким паром, стрельнувшим чуть ли не до закраины огромного сугроба, по которому был прорезан коридор. — А?
— Н-нет, — прохрипел Борисов.
— И ладно, — неизвестно чему обрадовался моряк, и Борисов позавидовал ему: легкий общительный человек, всем сват и всем брат, светлого у него в жизни много больше, чем темного, не забивает голову никакими проблемами, да их, наверное, и нет у него — тех проблем, что каждый раз тяжелым, приносящим сосущую боль вопросом вспухают, например, перед Борисовым, точнее, в самом Борисове — где взять хлеба? Хотя бы еще одну пайку? Сто двадцать пять граммов черного, клейкого, схожего с хозяйственным мылом и жмыхом одновременно блокадного хлеба? Где взять чистой воды, топлива, как выжить? Но у моряка свои проблемы, свои вопросы — он воюет.