— Я думаю о своих детях. — Голос у Светланы обмяк, Борисову показалось, что сейчас он оборвется совсем, но голос не угас. — Каждой ребенок — это был характер. Был у меня Миша Богданов — умный и нервный мальчишка. Отец — семидесятипятилетний профессор, мать — тридцатипятилетний врач, от отца он, наверное, получил склонность к анализу: Миша Богданов всегда вначале думал, а потом что-то делал, в то время, как его ровесники поступали наоборот — вначале что-нибудь творили, а уж потом думали. От матери он взял совершенно иное — вздорность, стремление производить шум. — Светлана говорила и не говорила одновременно, у нее даже губы не шевелились. — Однажды затеялась буча, шум стоял, как… — Она вдруг споткнулась, голос угас. Светлана прижала пальцы к вискам, помяла их. — Г-господи, ведь совсем недавно это было! В июне, перед самой войной. И так давно!
— Закон относительности времени. Он где-то здесь, в воздухе находится.
— А сейчас никого из этих детей нет. — Голова у Светланы дернулась будто от удара, на лбу вспухла поперечная жила.
Борисов попросил:
— Не надо об этом, а? Пожалуйста!
— Никого нет! Ни Миши Богданова, ни Шурика Игнатьева, ни Игорька Гольфельда, ни Сережи Черных… А Миша Богданов, которой в тот раз затеял бучу, выбрался из кучи-малы, встал в сторону и занял этакую позу Наполеона-наблюдателя — вот тут проявилась мама. Как все-таки наши родители сидят в нас.
Борисов подумал, что Наполеон никогда не был наблюдателем, он всю жизнь был участником завоевателем, захватчиком, но Светлану перебивать не стал, — не дело перебивать женщин, ощутил, как в нем что-то начало отходить, под нажимом тепла стала таять ледовая закраина омутца, из-под тонкого прозрачно-черного обреза наружу проступила влага. Борисов вздохнул. Он глядел на посветлевший бок печки, ловил зрачками полоски огня, пробивающиеся в щели, и задавал себе вопрос: кем является для него эта женщина? Еще вчера никем — просто человеком, которого надо было спасти, не женщиной и не мужчиной, а чем-то бестелесным, бесполым, хотя и одушевленным, — а сегодня это женщина, с которой, как ему кажется, он знаком уже много лет, мысль о ней вызывает щемящее ощущение, что-то тревожно-сладкое. Одиночество, в котором он находился последние годы, оказалось разрушенным, и вообще с Борисовым происходило нечто такое, о чем он даже не подозревал.
— Подзываю я Мишу, он покорно подходит. «Миша, скажи мне, пожалуйста, что нужно сделать, чтобы утихомирить ребят?» Миша оглядел кучу-малу, согласился: «Действительно, Светлана Алексеевна, неинтеллигентно себя ведут». Так и выразился: «неинтеллигентно». Где он слову этому обучился? У отца. Тот взрослый, а этот? Рубашка на нем порвана, на щеке три царапины, две засохли, из третьей сочится кровь, глаза серьезные, задумчивые. «Я, конечно, не педагог, Светлана Алексеевна, — сказал Миша, — но вы их сможете утихомирить взглядом. Смотрите долго-долго, ничего не говорите, а лишь смотрите. Только выдержите эту паузу до конца — и все будет в порядке». Я молча стала наблюдать за ними, и вот ведь — гипноз подействовал: минуты через полторы один вывалился из кучи, потом другой, затем третий, а через пять минут все стихло. — Она скорбно сжала губы. — А сейчас никого нет в живых!
«Что попусту мучить себя, чего надрываться?» — хотел было сказать Борисов, но вместо этого немо запришептывал ртом и, приоткрыв дверь печушки, швырнул в нагретое нутро еще один том, подумал, что сегодня он обязательно должен будет сесть за книгу, которою задумал давным-давно, даже кое-что пробовал сочинять на ходу, «наборматывать» в такт шагам, но одно дело — сочинение на ходу, а другое — за столом, когда остаешься наедине с листом бумаги.
Мучительная вещь — сочинительство. Время стекленеет, исчезает, словно бы всосанное чьим-то ненасытным ртом, пальцы ломит от напряжения, затылок стискивает железный обруч, ноги отекают, тело становится вялым, и наваливается огромная усталость. Бывает, что автор держится у листа бумаги на последнем дыхании, из последней мочи, пыжится и стонет, хрипит, готовый свалиться на землю, но все-таки не валится, скрипит, упирается — и это ощущение проходит, лишь когда книга бывает отправлена в издательство, в набор. У Борисова уже есть две книги, каждая из них выкручивала ему руки, старалась сбить с ног, он сопротивлялся, поскрипывал зубами, маялся… Сейчас от этих книг остались по паре экземпляров, остальное сожжено — свои книги он сжег раньше других.
— Мне надо идти домой, — сказала Светлана.
— Зачем? — спросил Борисов недовольно — Мы скоро пойдем к часам.
— К каким часам?
Борисов выпрямился.
— Часы эти — солнечные, — сказал он.
К часам он пошел один: Светлана не смогла — сил не было: она поднялась с табуретки, покачнулась, прошептала что-то и снова опустилась на табуретку. Щеки у нее сделались белесо-прозрачными, мертвенными.
— Полежи, пожалуйста, — забормотал Борисов заботливо, по-голубиному кротко и тихо, и сам себе удивился, — полежи, отдохни, я один схожу к часам, один…
— Не уходите, пожалуйста, — Светлана схватила Борисова за руку, — я боюсь!