Повернув голову, увидел, что из-за обледенелого отвала снега — плоского, съехавшего на одну сторону, вышли двое в полушубках, с тяжелыми наганами, сбившими набок простенькие брезентовые ремни. Откуда они взялись, ведь за этим плоским отвалом не то чтобы человеку — крысе невозможно спрягаться? Борисов сглотнул слюну, собравшуюся во рту, проговорил сипло, обдавшись жидким теплым паром:
— Слушаю вас!
— Не ты нас, а мы тебя сейчас будем слушать, — произнес один из них, худой усатый человек с облезлый носом и засиненными от холода и усталости веками — видать, старший.
— Как так?
— А так. Ты чего здесь делаешь?
— Не «ты», а «вы», пожалуйста. На «вы», будьте добры, — чувствуя, что в нем закипает злость, произнес Борисов, отгреб от лица жидкий острекающий пар.
— Ишь ты, — хмыкнул старший, потрогал облезлый нос рукавицей. — А ну-ка, вылазь оттуда?
— Зачем? — спросил Борисов.
Наивный вопрос. Но Борисов не понял этого, как и не заметил, что лицо у старшего зло обузилось, глаза налились сталью, нос заострился.
— Ты почему государственное имущество ломаешь?
— Какое государственное имущество? — Борисов находился по одну сторону неких мерок, позволяющих человеку определить свое место и координаты среди людей в бушующем пространстве, а усатый человек с облезлым носом по другую.
— А что, разве не имущество? — Старший ткнул рукавицей в доску, которую очищал Борисов.
Верно, имущество. Но он эту доску добыл на фабрике Урицкого. К сожалению, забыл уже, как выглядит мастер, давший этот добротный обрезок от своего стола, каково лицо его и голос, помнит только, во что тот был одет — в донельзя извозюканную, блестящую от тавота и масла черную телогрейку. И пахло от него совсем так, как может пахнуть от мастера, командующего набивкой душистого табака в папиросные мундштуки. Фамилии своей мастер не сказал.
— Вы, простите, откуда? — спросил Борисов.
Старший недобро усмехнулся:
— Из милиции. Пошли с нами — разбираться будем!
— Да вы что, товарищи? — искренне изумился Борисов.
Старший переглянулся со своим спутником.
— Ничего, — отрубил он.
— Я эти часы почти каждый день поправляю, иначе они время показывать не будут.
— Как так не будут, когда показывают, а?
— Чтобы вранья не было, обязательно нужна поправка на свет.
— Пошли добром, пока силком не заставили.
— Если не поправлять, то часы врать будут — вперед уйдут или отстанут. Как всякие другие часы.
— Пошли, пошли! — не унимался старший. — Говорит, что часовщик, а на самом деле враг. Ну! — Он повысил голос. — Так оно, наверное, и есть!
Понял Борисов, что мирные уговоры не пройдут и его принимают не за того, кто он есть на самом деле.
— Ну и ну, — пробормотал он обескураженно.
— На прошлой неделе один такой культурный уже прилаживался к этой доске. — Младший аккуратно покашлял в рукавицу.
— A ну, встать! — выкрикнул старший, лицо его сделалось бледным, губы потемнели и вспухли, будто у негра, рукавицей он провел по рту, и Борисов понял, что старший милицейского наряда болен.
Делать было нечего, Борисов встал.
— По дорожке — прямо, а потом направо, — приказал старший, хлопнул рукой по кобуре нагана и добавил: — Если будешь ловчить и дернуть намылишься — подстрелю, как куропатку, понял?
Чего же так угрюмы, недоверчивы и злы стали земляки, тихие интеллигентные питерцы, что же с ними сделала война? Борисову показалось, что серые горбушки сугробов начали сиренево светиться и этот печальный свет лился неспроста: кто-то из великих прощался в эту минуту с жизнью — умрет он, вместе с ним умрет и день, и прольется такой же печальный свет…
— Иди, не виляй! — подтолкнул Борисова усатый конвоир, он, похоже, все-таки был уверен, что задержал диверсанта либо государственного вредителя и положена теперь ему законная награда, медаль или буханка хлеба сверх того, то он получает — старший шел за Борисовым, раздираемый кашлем, сплевывал розовую слюну на снег. Попав в сиреневое цветотье, розовый сгусток делался обжигающе-красным.
Странный сиреневой свет рождал щемящую горечь, бередил, заставлял тосковать, вспоминать людей, которые нечасто приходят на память, — хотя бы тех, с кем Борисов вместе воевал. Многие из них были великими, печать незаурядности, гениальности лежала на их лицах, но они умерли, не успев стать великими. Слишком мало вместе с ними пробыл Борисов, и худо то, что он не сохранил их в голове: осколок хоть и не сумел выбить его из жизни, но память все-таки отшиб, эти люди и подают о себе знать печальным сиреневым светом, отдав ему все, что имели, всю силу и чувства, все до конца. Борисову сделалось обидно, колючий комок родился у него в горле, вырос, превратился в моток проволоки и застрял — тьфу, моток проволоки в глотке!
— Иди, иди! — продолжал подгонять его усатый. Будь его воля, он вообще бы шлепнул Борисова из нагана. Младший же не верил, что Борисов диверсант — скорее всего, обычный вор, который околел от холода и решил стащить доску на растопку. Слишком уж лакомый кусок для буржуйки эта доска. На прошлой неделе один такой тоже хотел слямзить щиток — больше он никогда ничего уже не слямзит!