На этом дневник Вальтера Штиха обрывался. До конца тетради оставалось шесть листов, двенадцать пустых страниц. Учитывая немецкую педантичность, включающую привычку расходовать бумажный материал до конца, неиспользованные страницы были знаком катастрофы. С комендантом Львова произошло что-то фатальное. Что именно? Его расстреляли собратья по НСДАП, возмущенные предательством интересов арийской нации? Или он, бросив тетрадь, спасаясь от опасности, присоединился в горах к Марианне и Бруно? А может, застрелился, увидев в этом единственную возможность разрубить гордиев узел? Нет, он не мог покончить с собой. Хотя бы из-за детей.
— Слава, — оторвавшись от рукописи, обратился Турецкий к Грязнову, который после очередного отпускного загула только что вернулся в домик Васильевны, — если бы Нина Галактионовна поставила тебя в известность, что любит другого и уходит к нему, как бы ты поступил?
— Я бы сказал, — подхватил Грязнов, — ночуй где хочешь и с кем хочешь, но готовить приходи каждый день, как штык. Я уже не молоденький, мне за желудком следить необходимо. Без Нинкиных котлет, на покупных полуфабрикатах, через полгода язва образуется.
— А если без шуток?
— Какие тут шутки, Саша? Не до шуток мне. Тут такие дела, плюс к тому ты пристаешь с дурацкими вопросами…
— А что стряслось?
Впервые Александр Борисович обратил внимание на бледность друга, на его беспокойно блуждающие глаза.
— Напрасно я, Саша, насчет твоей болезни шутил. Кажется, она всерьез на меня перекинулась.
— Да что с тобой такое?
— Да мерещится ерунда всякая.
— Какая? — уточнил Турецкий.
— Сегодня видел на улице Марианну Штих.
— Врешь ты все, генерал.
— Я правду говорю. Вылитая она, с портрета.
— Обознался, только и всего.