Врач, что лечил его, имел смешную фамилию Товарищ. Он не советовал как жить, но убеждал пролечиться еще две недели, тогда состояние восстановится до нормального. Вязенкин трогал себя за мозжечок и противоречил в душе Товарищу: «Я нормален и нормален, и также ненормален — но до нормального». Товарищ бывал в палатах редко. В палатах лежали больные. Одного Вязенкин разглядывал. Больной находился в соседней реанимационной, и к его телу были подоткнуты множество трубок.
«Тш-ш, — говорила медсестра, — он скоро умрет. Он бывший начальник цеха крупного завода. Он был элитой. Его повсеместно угощали. Он приличный человек, слыл великодушным. Но он скоро умрет от алкоголя. Не мучай его — не буди. Он умрет, и вокруг него будут цветы. Разве хорошо умирать, когда вокруг тебя не цветы, а сырая вонючая нефть!!»
Вязенкину было стыдно, когда он глядел на строгую медсестру и представлял, что вот она произносит весь этот бред.
«Нефть — это законно и объяснимо, — объяснялся с зеркалом Вязенкин. — За нефть и война. А за что же еще — не от дурных же примет?»
На какой-то день из четырнадцати элитный алкоголик умер. Умер он в цветах, не просыпаясь. Но, может быть, ему пахнуло на прощание сырой нефтью. Его вынесли на волю тихо — выкатили на каталке. Каталка грохотала колесами. Вязенкин от стука проснулся и захотел рявкнуть: «Ну что, твари, тихо не можете упокоить!» Но не крикнул, а шепотом подумал про своего друга Песта:
— Как прекрасно жить Песту. Он не дурак. Он платит кредит и имеет двух сыновей. Он читает бульварную прессу и сморкается на брюки. Он счастливчик, этот Пест. Он постареет, и его упокоят с цветами и запахом алкоголя. А мне все-таки понадобится Доктор с большой буквы. Это кто же говорил про большую букву — жена? Она.
Вязенкин пробовал сочинительствовать. Он весьма подробно раскладывал в уме истории: выбирал линии поведения героев, придумывал им характеры; создавал негодяев посредством неожиданных конфликтов; все усложнял до нелепости и вдруг упрощал до пошлости. Вместо же эпилога безжалостно сжигал рукописи. И тогда, когда почти все получалось, и пьеса вот-вот должна была состояться, он вдруг напрочь придуманное забывал. И были даже пьески приличные про молодых женщин и одного молодого человека. И тогда, когда забывал, Вязенкин наблюдал, как к фиолетовому потолку реанимации номер один поднималась его одинокая неудержимая в порывах и страстях желаний «крыша». После безрезультатных попыток вырваться на волю «крыша» зависала в углу комнаты — в дальнем от окна углу. Висела некоторое время. Душа же неизменно оставалась при Вязенкине, «крыша» же пребывала некоторое время под потолком реанимации. Скоро Вязенкин засыпал со слезами на глазах, прижав к себе ноутбук с первыми корявыми строчками «Бучи». Медсестры подходили к его кровати, бережно вынимали ноутбук. Жалость убивает. Медсестры не жалели больного, — они хорошо знали свою работу. Если бы Вязенкин мог тогда осознать это — как начинал осознавать уже своего «Бучу», — он, может быть, бросил «Бучу» и стал бы писать в первую очередь о медсестрах, спасших его от неминуемой жалости и неизлечимых человеческих состраданий.
Тут бы самое ему и вспомнить про Сашку. Вспоминал. Заломило в затылке. Придавило в паху по малой нужде. Вязенкин мочился в пахучем туалете, а сам все вертел головой, будто сзади кто может подойти и толкнуть в спину; тогда колени и стены вокруг забрызгаются мочой — тогда станет грязно и стыдно. Тогда все узнают, кто пачкун и засранец! Вязенкин чуть не рыдал. Но день на двенадцатый забылся и Сашка. Такой прозрачной и прозаичной стала история про солдата Бучу, что Вязенкин открывал утром и по вечерам ноутбук и набирал каждый раз строк по двести пятьдесят. «Буча» увеличивался в объеме: преобладало же в рукописи в большей степени пока жалости и состраданий. Лишь раз еще — на четырнадцатый день — перед самой выпиской подумал Вязенкин про Сашку.
«Самое последнее, что может со мной случиться, — думал Вязенкин, — это если я попаду на улицу Восьмого Марта, где лежал сумасшедший Сашка, где санитары-тролли. И премерзкий старикашка психиатр. Здесь же, на „пятом километре“, все было элитно, — ведь каждый мой день здесь стоил по три с половиной тысячи. Оля-ля! — вскричал Вязенкин, когда стало доходить, и ум, замаскированный в „крышу“, больше не прятался под потолком, а сантименты были переписаны по пять раз, скомканы и сожжены к сатанинскому дьяволу. — Это почти как за сутки в Чечне! То есть считай, что я две недели не был в Чечне, то есть был, но считай в минус, потому что деньги пфью! Обидно, обидно. Дома запросто бы отлежался. Отец… У него другие взгляды на жизнь. Кузнец Макар. Этот-то чего лезет с инициативой! Ну, забухал человек — так и что? Собака, собака премерзкая без верхней челюсти. Собака-инвалид. Какая, на хер, собака?!»
В тот день приехал на «пятый километр» отец забирать сына.
Отец ждал в кабинете Товарища.
Вязенкин вошел, сел и поздоровался — буркнул под нос.