Но больше меня пугало, что я по утрам больше не читал молитвы. Мне было невмоготу теперь произносить: „…И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем…“ Сомнения терзали меня. Я извинился за крест. Макогонов сказал, что нечего извиняться — здесь одним добром ничего не изменишь. И я возмутился на этом месте: „Доброта спасет мир!“ Макогонов сказал, что, во-первых, не доброта, а красота. И что я должен определиться, на чьей я стороне, в конце концов. Тут я примолк и задумался: я гордился тем, что мы, журналисты, как бы всегда посредине. Мне в тот момент показалось, что другого мнения по этому поводу быть и не может. Но Макогонову я не стал противоречить, но и не согласился с ним явно и открыто.
Мы вспомнили историю, когда Макогонов был ранен под Катыр-Юртом. Я сказал, что вроде слышал уже эту историю. Макогонов удивленно на меня глянул:
— От кого?
— От Бучи, — ответил я.
Сапер Буча к этому времени, как мы сошлись тесно с Макогоновым, уже уволился и уехал на родину в Волгоград. Выяснить детали мы теперь не могли. Я хотел сначала, но не стал рассказывать Макогонову про Сашку. Я не помню, чем закончился наш с Макогоновым разговор — под утро опять надышались газом из печки…»
Командировка прошла удачно, сняли много, что задумывали: снимали ночью и даже снимали на боевых выездах. Не выпивая по вечерам, Вязенкин чувствовал себя уверенней в беседах с Макогоновым. Беседы приносили пользу. Теорию Макара Шамаева о язычестве и христианстве Вязенкин вслух не излагал.
Пришло время, нужно было возвращаться в Москву, чтобы готовить отснятый материал к очередному выпуску новостей. Они прощались с Макогоновым как добрые друзья, или только казалось так Вязенкину. Вязенкин пообещал, что станет теперь писать обо всем, что он видел и узнал. Но о чем-то писать он не станет, потому что о таком
нельзя писать даже спустя, наверное, две тысячи лет.Макогонов согласился и пожелал, чтобы получилось написать правдиво.
Неожиданно перед самым расставанием Макогонов попросил Вязенкина подождать, вернулся к себе и вышел скоро. Протягивает тетрадку зеленую в клетку.
— На, пригодится. Там нет ни имен, ни фамилий. Пишешь, ну и пиши. Тебе все равно никто не поверит, что офицер военной разведки станет вести дневник.
* * *
В конце весны две тысячи второго Вязенкин познакомился с Доктором.
— Только страх может остановить желание, — говорил Доктор.
Доктор монотонен, как полет из Пятигорска в Москву и ожидание стеклянных дверей аэропорта. Вязенкин видит в стеклянных дверях отражение толпы.
Доктор выглядит усталым.
— И на сколько, доктор?
— Через восемь месяцев препарат растворится в тканях твоего организма.
Вязенкин лежит на кровати сына Доктора. Доктор вынул иглу, перетянул место укола на вене бинтом.
— Скажите, Доктор, а есть такой препарат, который растворяет одну часть памяти и концентрирует другую, чтобы вспомнились отчетливо важные детали?
— Не знаю.
— Вы, как психолог…
— Ни в коем случае, я нарколог. Психологи имеют дело со здоровыми людьми, я же с больными. Алкоголь — яд вдвойне для тех, кто страдает памятью.