После отвратительной сцены ликвидации духа-афганца наши отношения с Макогоновым и разведкой стали более доверительными. Мне это льстило. Но никогда после я не испытывал таких чувств, как тогда — первый раз. Больше при мне не убивали. И никто из разведчиков не предлагал мне застрелить пленного — ну, может быть, чтобы я доказал этим свою твердую позицию. Никто не позволял себе напомнить мне об этом — что я тоже теперь с ними, как бы соучастник или в одной команде. Да и между собой, думаю, редко вспоминали солдаты отвратительные сцены ликвидаций.
Из психбольницы я вышел совершенно здоровым. Но никому не рассказывал, как я летал над фонарем, потому что, кто же поверит, что можно так запросто остановить солнце. Отец мне передал слова психиатра Товарища. Смешная у него фамилия. Он все время уточнял, что все кто к нему попадают — это душевнобольные. Бывает, что и здоровые попадают, но в критических пограничных состояниях. Посттравматический стрессовый синдром, которым я перестрадал, — прерогатива военных психологов. Нельзя, чтобы о моих душевных травмах узнала наша главный редактор, очень милая и милая дама. Ей будет неприятно знать, что я слабовольный и подвержен стрессовым синдромам. Стараюсь писать обтекаемыми образами: потом когда-нибудь я разберусь — и напишу о себе умно и критически.
С характерами, конечно, я не разобрался до конца. Твердиевич — герой сложный, но не отрицательный. А вот характер Макогонова ясен, мне кажется, абсолютно. Я ему симпатизирую, как герою, и его образ вполне героичен в моем описании. Но какими были на самом деле прототипы моих героев? Этого я сказать не могу, потому что еще лет пятьдесят не имею права описывать то, что я видел. Остается философствовать о жизни и смерти. Макогонов мне сказал, что ему нет времени разбираться в моих философиях, что военные занимаются делом — вычищают из города всякую бандитскую нечисть. Мне тогда захотелось высокопарно порассуждать с подполковником о божественной доброте и человеческом милосердии.
Я стал спорить с ним.