На следующий день, рано утром, когда все еще спали, Епиша разбудил зятя:
— Ну-ко, вставай, пойдем со мной.
— Куда?
— Там узнаешь.
Федька послушно поднялся и вслед за тестем вышел из избы.
Оба остановились на крыльце. После вчерашней метели все было занесено глубоким снегом, но небо прояснилось. Солнце только что взошло, пряталось за крышами, и поперек улицы лежали длинные голубые тени от изб, от опушенных инеем ветел… Епиша, огромный, седобородый, с расстегнутым воротом рубахи, глубоко вдохнул свежий морозный воздух и, с шумом выдохнув его, строго спросил:
— Ну?
— Чего ну?
— Вот тебе и чего… Не можешь бабу содержать, мужик тоже… Да я бы в твои годы…
Он сердито насупил свои брови и продолжал вполголоса:
— Говорю тебе как своему — бабы не знаешь. Она…
— Да ты сам все ли знаешь? — волнуясь, перебил его Федька.
— В первый же день рассказала. Да…
И, видимо сжалившись над зятем, старик улыбнулся, подмигнул:
— Больно-то не кисни!.. Эко дело, подумаешь. Я старик, да ни на что не смотрю. «Епиша такой-сякой, Епиша свадьбу без попа играет», — а мне наплевать! Так-то, браток… И ты плюнь, взгляни повыше. Да и некогда этим заниматься — давай-ка лучше после свадьбы настоящее дело делать. За делом-то все забудется… Говорили вчера хоть и пьяные, а ладно. Понял?
Федька виновато кивнул головой, но сказать ничего не успел — взвизгнула на морозе дверь, и вышла из избы Анюта. Удивленно взглянула она на отца, на мужа и, поняв, должно быть, что говорят о ней, потупилась, сбежала по ступенькам и бодро пошла по глубокому, еще не протоптанному снегу к колодцу. Ведра слабо покачивались на коромысле. Федька задумчиво смотрел ей вслед… Содрогаясь всем своим грузным телом, беззвучно смеялся Епиша… Солнце поднималось все выше, искрились, горели сугробы — и не было на душе у Федьки ни страха перед будущим, ни злобы.
Отец
Первым приходит Манос. Еще на крыльце он расправляет грудь и, важный, как генерал на параде, открывает дверь. Не сгибаясь, он проходит в передний угол и подает мне два пальца.
— Что нового в политике?
Эту фразу, слышанную им от кого-то много лет назад, он говорит при каждой встрече с советским служащим: она звучит по-ученому и многих ошарашивает.
— О чем ты хочешь знать?
— Есть ли на рынке сахар альбо конфета?
— Есть.
Важный, он сидит со мной рядом и думает, о чем еще спросить.
Я смотрю на него сбоку. У него тонкий, прямой нос, аккуратно «по-городскому» стриженная борода. Одет он в тяжелый парусиновый плащ, который не снимает даже в разгар лета, потому что в нем «похож на служащего». Фуражка с бархатным околышем, купленная лет двадцать назад у землемера, и старые сапоги с медными пряжками.
— А как там Англия?
Я говорю несколько общих фраз, и разговор на этом обрывается. Манос удовлетворил свое тщеславие. Он победоносно смотрит на моего отца, желая узнать, какое впечатление произвел на него этот «ученый разговор».
«Вот принесло», — глазами говорит мне отец.
Только что поздоровавшись, мы хотели выплеснуть друг другу все тревоги и радости, накопившиеся за пять лет.
Отец мученически ждет, а Манос, беспокоя меня взглядом пустых мутно-серых глаз, требует, чтобы я занимался только им. У него такой вид, как будто два человека в мире — он да я знаем такое, чего не дано знать другим. Он всячески старается показать пашу с ним близость. Снисходительно выслушивает мои отрывистые разговоры с домашними, грубо сбрасывает с моих колен любимую кошку отца Мальку и, наконец, берет из моих рук записную книжку и неторопливо начинает ее листать. Он малограмотен и едва ли что может там разобрать. Это делается из желания показать, что такая вещь ему не в диковинку.
Отец хмурится. У меня состояние такое, как будто я голый.
Манос подносит книжку к глазам и медленно разбирает.
— «Письмо из деревни. Опять отец просит денег. Что я им — денежный?..»
Не давая дочитать, я беру книжку и прячу ее в карман. Лицо мое горит. Манос снисходительно смотрит на меня.
— Будем чай пить, — говорит отец, чтобы замять неловкость.
Я не отвечаю. Мне стыдно смотреть и на отца, и на всех домашних. В избе тихо. Сестра Даша, опустив глаза, собирает на стол посуду. Брат сидит у окна, тоже опустив голову. Только Манос, раздражающе прямой и важный, чучелом торчит в окне.
Опасения мои напрасны. Как только уходит Манос, радостно обступают меня родные. Я хожу по дому. Как дорога мне здесь каждая щепочка! За эти годы во мне что-то спало. Что-то было потушено во мне и забыто. И вот теперь разом все открылось и придавило меня.
Осторожно шаркая валенками, весь подобравшись и ссутулившись, двигается за мной отец.
Мы идем в другую половину избы. Я открываю дверь. У самого окна вспыхивают крупные кисти рябины. Голое, с тонкими, как проволока, сучьями дерево стоит широким огненным столбом.
В далеком холодном небе стынет скупое осеннее солнце. В щели окон струятся запахи гниющих трав и дыма. Высоко над нашим домом курлычут журавли. Все так же, как пять — десять лет назад!
Я поворачиваюсь к отцу. Он смущенно кладет руку на мое плечо и легонько гладит его.
— Вот, вот хорошо! Приехал…