Первым опять начинает отец:
— Это меня очень устрашает.
— А что, другие-то лучше?
— Другие-то? Скажем, Петрович. Работником был.
Он опирается по сторонам.
— Идем низом?
Мы торопливо спускаемся в овраг. Здесь нас никто не видит. Журчит ручей. Сонными бабочками опадают листья ольхи.
Он откашливается и, не смотря на меня, говорит:
— Нельзя два раза войти в одну и ту же реку. Это кто сказал, не помнишь?
— Гераклит.
— Мудрый человек.
Мы останавливаемся у свежевспаханной полосы. В бороздах блестят паутинки. Склон в этом месте крут и неровен. Кое-где громадными жабами разлеглись валуны. У другого конца стоит ветрянка с остановившимися крыльями. От нее, сгорбившись, бежит к реке изгородь.
— Вот, сынок, смотри, что осталось.
Он вытягивает над полосой руку.
— И ведь что сделали: борозды-то не в ту сторону пошли! Помнишь, как раньше было?
— Раньше у нас с тобой весенняя вода много земли крала. Вот они и повернули…
Полосой этой мы владели исстари. Очистил от леса и разодрал ее прадед Артемий. В семнадцатом отец поменялся с соседом, которому досталась эта полоса во время передела. Земля здесь тяжелая, с водорезом, сильно зарастает, сосед согласился охотно.
Рядом мельница стоит, изгородь, разноцветные кусты — все остается по-прежнему, а полосы нет.
— Все равно как ураган прошел, — тихо говорит отец. — Места не узнаешь. Все снесло, все сравняло.
И, желая вызвать во мне улыбку, легонько трогает меня теплой рукой и шепчет:
— Парнем-то ты, бывало, с гулянки да на полосу. А один раз под утро задремал на конце. Уж я тебя не бранил, пожалел. Помнишь?
Двенадцатилетним подростком, едва возвышаясь над сохой, вприпрыжку, вприскочку вымерял я на этой полосе каждую пядь земли, знал на ней каждый камешек. В гору норовистый мерин бежит. Соху выталкивает, бросает из стороны в сторону. Руки мои ноют. От беспрерывного напряжения ломит спину и шею. Я скрежещу зубами, проклинаю полосу и плачу. Не оттого ли до девятнадцати лет был я болезненным парнем?
— Да, я хорошо помню эту полосу, — говорю я и, отвернувшись, долго молчу.
Отец наклоняется и кривым бурым пальцем копает землю. Земля рыхла и податлива. Мне кажется, он разрывает громадный созревший плод, наполненный чудесными соками и запахами. Наш род прошел длинный трудовой путь. Эта земля любовно обрабатывалась и удобрялась, но была бесплодна, как злое сердце. Она только брала силы, почти ничего не давая взамен, она волновала величиной площади и каждый год обманывала. А вот теперь земля ожила. Может быть, еще прадед Артемий думал об этой глубокой канаве вокруг полосы, только не смел ее сделать.
Было с ним такое.
Ладили дороги. Ехал проселком голова Казанского приказа Суслов. Увидал участок прадеда, велел остановить лошадь.
— Чья дача?
— Моя. Артемия Ивановича.
— Драть!
Дали двадцать пять розог. После Суслов спрашивает:
— Знаешь, за что драли?
— Нет, не знаю.
— За то, что хотел отличиться. Хотел всех умнее быть.
Так кончилось «ударничество» прадеда Артемия.
Отец находит зерно, долго его рассматривает и повертывается ко мне удивленный.
— Пшеница?
— Да, пшеница.
Я знал, мы с Алешкой переписывались.
Он стоит, вытянув руки, как будто держит блюда с горячей похлебкой.
Я не хочу говорить ему о том, что и семена пшеницы присланы мною, что пшеница для нас с председателем Алешкой предмет постоянных волнений и радостей. И, присылая ее, я заранее видел новые борозды и канавки, видел новую, плодоносящую землю, через пространства слышал ее запахи. Пшеница — редкий гость в нашей местности — будет золотиться на этой проклятой земле.
Он кладет зерно на зуб и медленно шевелит старыми челюстями.
— Не взойдет.
Я быстро склоняюсь к полосе и начинаю рыться. Зерно попадает пухлое, липкое, как червячок. Несколько секунд мы молчим. Я не смею посмотреть ему в глаза.
— Климат, — говорит он. — Наше северное солнце скупо.
Нахожу второе погибшее зерно. Не разгибаясь, мну его в пальцах. Обоняние мое улавливает кислый запах. Отец стоит надо мной, внимательный и неподвижный. Может быть, он улыбается. Мне все равно. Рою конец полосы, как крот. Около меня крохотные горки и пирамиды. Нахожу несколько здоровых зерен и даю ему. Да, они хороши, только этого мало. Мы перебрали около десятка зерен.
— А что будет, если она не взойдет? — спрашиваю я.
— Это я у тебя хотел спросить.
— Я тебе скажу.
Высоко подняв брови, он смотрит на меня во все глаза.
— Тогда мы достанем новых семян.
Сделав несколько шагов по полосе, я снова рою землю. Одно, второе, третье — как на подбор.
— Все в порядке, отец!
— Так, так, — говорит он и, как за подаянием, протягивает руку.
Свое торжество я стараюсь делать незаметным. Я дам ему волю через два дня, когда взойдет пшеница.
— Ну, а где же теперь твоя полоса?
Он показывает в другой конец поля.
— По белому свету хуже той земли нет. Идем-ка, идем.
Тихонько посмеиваясь, я шагаю рядом. Что с ним поделаешь? Если встретится кто из колхозников, будет стыдно.
Вдали, на меже, маячат Кисяй с сыном. Вот тоже вышли два пугала.