А меж тем правдивый рассказ, волнующий, берущий читателя за душу, никогда не фиксировал нечто еще не устоявшееся в жизни — пену или даже жир на ее бурлящей поверхности. В том-то и назначение рассказчика, чтобы сердцем и разумом уловить некое уже сформировавшееся явление, которое иногда никто, кроме него, еще не замечает.
Соотношение между жизнью и литературой примерно такое, как между виноградом и вином, — этот точный образ придуман не мной: он найден замечательным литературоведом М. Бахтиным.
Для рассказа характерна сосредоточенность на явлениях из ряда вон выходящих, но в то же время типических. Они могут выглядеть вполне повседневными, рядовыми, но смысл их исключительный. Не хотелось бы применительно к литературе пользоваться фототерминами, однако рискну: объектив, с помощью которого писатель-рассказчик вглядывается в жизнь, поставлен на резкость. Оптика рассказа резкая.
Если позволено исходить из собственного опыта, то для меня предвестием необходимости сочинить рассказ является изумление: я должен поразиться чем-то наблюденным, узнанным мною. Поразиться — это вовсе не значит восхититься: изумиться можно и будничностью, и мерзостью. Важно другое — состояние открытия. Тебе чудится, что ты открыл главное для тебя сейчас, заметил некую закономерность, настоятельно требующую твоего обобщения. И лишь ты должен это совершить.
Никакого самомнения тут нет. И логики нет. Доказать логически верность своих выводов, идей, содержащихся в рассказе, я не могу. И даже сформулировать их не могу. На вопрос: «Что вы хотели сказать своим произведением?» — ответить не в силах. Либо то, чем мне хотелось поделиться, уже присутствует в рассказе, либо это у меня не получилось.
Долгое время я числился по департаменту «милицейских» писателей.
Признаться, это меня раздражало.
Естественно, не потому, что я отношусь к работникам милиции предвзято, с предубеждением. Долгая жизнь убедила меня, что, скажем, порядочность и бессовестность распространены в некой подвижной, зависимой от социальных катаклизмов пропорции среди людей самых разнообразных профессий. И милиция в этом смысле не является исключением. Другое дело, что она постоянно «на юру» — ее действия тиражируются молвой справедливо и несправедливо шире, нежели повседневные поступки работников какой-либо иной профессии.
Предвзятости не было и нет. А раздражение возникало вот отчего: мой интерес к деятельности уголовного розыска никогда не вызывался желанием нанюхаться детективщины и строчить «сыщицкие» опусы — до них нынче охочи миллионы читателей. И я даже знаю то незамысловатое оправдание, которым оперирует наиболее интеллигентный их слой: «Мы так устаем от работы, что хочется почитать, ни о чем не думая, — над детективом мы отдыхаем от забот».
Поставлять эту литературу у меня не было никакого желания. И читать я ее не умею.
Заинтересовали меня еще в пятидесятых годах не «милицейские» сюжеты. Приученные писателями и журналистами, работники угрозыска нередко стараются поразить вновь пришедшего литератора какими-либо особо сложными, лихо раскрытыми преступлениями. Я деликатно выслушивал розыскников-оперативников, они удивлялись, что я ничего не записываю и листаю законченные уголовные дела лишь из вежливости, — это не укрылось от их наблюдательных глаз. Да я и не пытался скрывать это.
По правде говоря, мне еще не было понятно, зачем, собственно, я хожу в милицию.
А ходил регулярно. И не к высокому начальству, а к дежурному по городу в определенные дни: под выходной и в выходной, накануне праздников и в праздники, в дни заводских и учрежденческих получек. Именно в эти дни ползет кверху кривая всевозможных правонарушений в городе: пьют и «гуляют» погуще.
Приходил я в дежурку без всякой определенной цели, стремясь, кстати, чтобы ко мне привыкли и перестали меня замечать. По давнему опыту я уже отлично знал, как подтягиваются в струнку работники учреждения, когда им становится известно, что тут поблизости бродит какой-то писатель. Случается — и подвирают, и хвастают, и уж во всяком случае естественность их поведения утрачивается. Даже их лексика изменяется, приобретая опостылевшие газетные и радио-телевизионные штампы, от которых и дома у «ящика» сатанеешь.
Мной руководило только одно — прежде всего я должен наглотаться обыденщины. Это стремление во мне постоянно, о чем бы я ни собирался писать. Сперва желание приземлить то, что я вижу, а затем уж — как получится, куда поведет.
Новые жизненные наблюдения обрушиваются беспорядочно, никак не сортируясь, ты уже стоишь по горло в них, и внезапно возникают огоньки еще неоформленных мыслей, рожденных, разумеется, не только в результате новых наблюдений, но и того, кто ты сам такой, с чем пришел, с каким отношением к окружающей действительности, к прошлому, к будущему.
Кажется, это принято называть жизненной позицией.
Моя жизненная позиция стара как мир. Она сказочна: тысячелетиями бродит она по нашему измученному шарику в мифах, легендах, притчах, народных сказках — мечта о Добре, побеждающем зло.