Встречаясь в разные времена — то есть, по сути, в различные эпохи, ибо даже недавние годы не раз оборачивались для нас противоречивыми эпохами, — встречаясь за долгие годы литературной жизни с редакционными работниками журналов и газет, мне выпадало наблюдать самые замысловатые отношения этих сотрудников к своим шефам — главным редакторам. От трепетной любви до трепетного страха. От равнодушия покорности до защечного презрения. В этой многоцветной палитре особо выделялись две краски. Либо — с нашим Главным работать можно, он мужик не вредный: без особой надобности не схарчит. Либо — ну, пришлют другого, следующий всегда хуже.
А вот тех чувств, которые испытывали новомирцы к Александру Трифоновичу, не встречал я ни в одной редакции.
Беззаветное доверие единомышленников. Глубоко осознанное доверие — не слепая вера, как это у нас бывает среди атеистов даже чаще, чем у религиозных людей. Почтительность, которая лишь кретину могла бы показаться почтительностью подчиненных к своему высшему начальству. А если кто-то из сотрудников испытывал порой изрядную робость, то вовсе не от страха выговора или увольнения, а потому, что опасался, как бы его художественное и идейное чутье не отклонилось от придирчиво точного вкуса главного редактора — вкуса, в который все сотрудники верили и разделяли не потому, что он органичен для Главного, а оттого, что обладает им — Твардовский.
Однако — любопытно. При моих встречах с Александром Трифоновичем обычно присутствовал кто-либо из работников отдела прозы, как правило, молчавший при нашем разговоре. Я уже упоминал, мне не всегда удавалось, да иногда и не хотелось следовать решительно всякому пожеланию главного редактора. Я исправлял или дополнял лишь то, что не нарушало или, как мне казалось, обогащало мою рукопись. И при этом никто из новомирцев, слышавших пожелания Твардовского, никогда не понуждал меня по-солдатски следовать им.
В «Новом мире» пожелания рассматривались как пожелания, а не категорические указания. Во всяком случае, со мной было именно так.
Последняя моя встреча с Александром Трифоновичем была непоправимо трагической — на его похоронах.
Задолго до его смерти писатели знали, что он неизлечимо болен. Где бы мы ни находились в это тревожное время, мы перезванивались с теми, кто навещал Твардовского или общался с его близкими, все еще надеясь, что может произойти чудо — он встанет на ноги. Вести были неутешительные, но ведь чудо и не рассчитано на логику.
В день его похорон попасть в Центральный Дом литераторов было очень трудно — на улице Герцена клубилась несметная толпа, впускали только по писательским членским билетам, здание заполнилось снизу доверху. И несмотря на это многолюдство, тихо было, как в гробу.
Горе, растерянность, ощущение личной вины перед ним, невозможность оправдаться и перед самим собой, ничтожность и унизительность мотивов, которыми ты руководился, оставаясь в стороне от его драматической судьбы, — все это, сгустившись в осколок, застряло в груди; в дурную погоду он дает о себе знать и нынче.
Контуженный его смертью, я стоял на балконе ЦДЛ в толпе писателей — нас соединяла сейчас общность сиротства. Я не мог себе представить, что кто-нибудь из них думает иначе, чем я.
Далеко внизу, на сцене у гроба, шла гражданская панихида, голоса выступающих множились во всем доме по радио.
На панихидах принято произносить гиперболические слова. Малярийная страсть к чинам выстраивает и покойников по рангам, они приобретают у нас посмертно специальные звания: местного, республиканского и всесоюзного значения. С постыдной суетностью мы следим за тем, кто подписал некролог. Низшая ступень — «Группа товарищей», словно дальше уже идет безымянная братская могила.
Память о человеке и памятник над его прахом могут не совпасть. Прах остается лишь после ничтожества, и вот тогда действительно важно, на каком кладбище и на каком камне высечено его имя, мгновенно забытое потомками.
В тот горестный день об Александре Трифоновиче Твардовском произносились слова, которых он был достоин в полной мере. И ранжир подписей некролога соответствовал высшему разряду. Но все это было по щиколотку памяти о нем. Его хоронили, как Василия Теркина, да еще без учета, что он окажется на том свете.
Никто не помянул главного редактора «Нового мира».
Никто не сказал, какое благородство и мужество явил миру Твардовский на этом посту и какую титаническую роль он сыграл в трудной судьбе нашей литературы.
Совесть Твардовского предстанет на Страшном суде грядущего измученной, но чистой.
СВИДЕТЕЛЬСТВО СОВРЕМЕННИКА
Даже если б мне и не посчастливилось и судьба не свела меня с Михаилом Михайловичем Зощенко — я был его современником.
А ведь мне и сейчас кажется, что у читателя, впервые узнающего произведения ж и в о г о нынче автора, есть некое преимущество перед теми людьми, которые знакомятся с творчеством этого писателя после его смерти.