К той поре, когда начал печататься Твардовский, у меня уже были вполне сложившиеся литературные вкусы. И его стихи лежали в стороне от моих поэтических привязанностей. Позднее я, конечно же, восхитился «Василием Теркиным», отлично понимая, насколько проникновенно выражена в этой поэме душа народа, истерзанного войной, доброго и лукавого, разъяренного, но не озверевшего. Покорила меня и мелодика поэмы, мудрая простота ее говора. Всех этих великолепных качеств поэзии Твардовского хватало мне с лихвой. Для того же, чтобы стать любимым поэтом, недоставало мне в его стихах лирики в самом первозданном понимании этого слова. Стихи Твардовского не о войне оставляли меня равнодушным: интерес к жизни деревни еще не был разбужен в городском моем сердце, — изображению и осмыслению этой жизни еще предстояло стать главной и острейшей темой нашей литературы.
Во второй половине пятидесятых годов Александр Трифонович Твардовский был для меня не столько поэтом, сколько совестливым проповедником высокой социальной нравственности, заглазно учившим меня стремлению к правде, справедливости, отвращению ко всякой лжи и лицемерию.
Естественно, моей мечтой было напечататься в «Новом мире».
Я прекрасно понимал, что никому в этой редакции неведомо мое имя и что я для них «самотек», то есть одна из самых утомительных разновидностей авторов. Отправив рукопись моего рассказа, не стал я к своей подписи пришпиливать «член Союза писателей». К слову сказать, это теперь стало престижной модой — визитные карточки и типографские бланки, в которых кто ни попадя обозначает свою личность и даже вполне частную переписку ведет на подобных бумажках.
Отправив рассказ, я приготовился к долгому ожиданию неблагоприятного ответа, начертанного, как это водится, кем-либо из внутренних рецензентов. Однако не более чем дней через десять пришла телеграмма, подписанная Твардовским. Ничего выдающегося в этой телеграмме не было, сообщалось только, что мой рассказ принят и будет напечатан в ближайшем номере журнала.
До этого, да и впоследствии, мне как-то не приходилось иметь дело с главными редакторами, которые телеграфно извещали бы меня о принятии моих рукописей.
С этой первой публикации в «Новом мире» и началось мое сближение с журналом. Все, что писалось мной в те годы, я отправлял в «Новый мир». Мне везло — рассказы печатались.
Бывая в Москве, я заходил в редакцию просто так, без всякого дела, обменяться новостями, мнениями, отвести душу. Обычно это случалось в обеденный перерыв или к концу рабочего дня, и у сотрудников журнала почему-то всегда хватало времени на приветливость. Изумляло меня еще и то, что если редакция полагала необходимым внести какие-то мелкие изменения в мою рукопись, то меня вызывали в Москву: никто не смел вносить поправки без моего ведома — либо меня убеждали в их непреложности, и я вносил их сам, либо отстаивал нетронутость своего текста. Это было заведено Твардовским и свято блюлось новомирцами. Обзывать их редакционным аппаратом никому не приходило в голову: в понятии аппарата есть нечто бездушно-серийное, детали его легко заменимы штамповкой.
Напечатав в «Новом мире» несколько рассказов, я все еще не был знаком с главным редактором. Я знал, что они были читаны им — на первой странице рукописей, где-нибудь в уголке стояли две буквы «А. Т.», это означало одобрение Твардовского.
Первая моя встреча с Александром Трифоновичем произошла при чрезвычайных для меня обстоятельствах, да и для журнала они были не слишком рядовыми.
Весной шестидесятого года, будучи в Москве, я принес в «Новый мир» свою повесть «Мухтар». Не помню уж почему, эту рукопись я сперва отправил в журнал «Юность», но мне ее оттуда вернули, сообщив, что вещь больше подходит для «Пионера», поскольку она слишком детская.
«Новый мир» принял «Мухтара» и тотчас отправил в набор. Я уехал из Москвы в благостном состоянии: три с половиной листа — размер для меня огромный, корпел я над этой повестью очень долго. А тут еще принял ее сам «Новый мир», на что я, по правде сказать, не сильно рассчитывал.
И вот месяца через два после этого, когда уже верстался номер журнала с «Мухтаром», редакция внезапно срочно вызвала меня в Москву.
Твардовского в Москве не было.
В отделе прозы мне показали верстку моей повести, обильно уснащенную восклицаниями на полях, вычерками и даже вписками самоделкового поправочного текста.
Я спросил: кто это сделал? Мне ответили: заместитель главного редактора Александр Григорьевич Дементьев.
Все поправки и изменения возмутили меня, я отказался подписывать верстку в печать.
Возникла достаточно серьезная неловкость: вынуть из сверстанного номера журнала три с половиной печатных листа не так-то просто. То есть чисто технически это штука немудреная, однако обычно подобное вершится по каким-то высоким указаниям, а тут принятая вещь настолько «заредактирована» внутри журнала, что автор требует ее изъятия.