Райзигер лежит в одиночном карцере. Это могила – темная, холодная, освещаемая синеватой лампой. Дверь заперта, окно запечатано стеклом толщиной в сантиметр.
Итак, похоронили. Теперь всё кончено. Надо бы написать маме, что я тут. Но это запрещено. Я же сошел с ума. По высочайшему приказанию вышестоящего начальства сошел с ума. Что ж, пусть будет так. Офицер, который сбегает и не хочет больше им подыгрывать, – он же и есть сумасшедший. Сбежал, спятил, съехал с ума – это просто смешно, вот так лежать тут. И я вообще-то не говорил, что больше не играю. Генерал, я только сказал, пожалуйста, пристрелите меня, будьте любезны, но я не сделаю больше ни шагу вперед. Я больше не стану совершать величайшее преступление из всех возможных… А вы где были столько времени? И почему бы вам лично не остановить танки, а? «Но, сударь, возьмите себя в руки», – сказал он. А я заорал так, что этот гусар в лакированных сапогах аж побледнел. «Я не собираюсь брать себя в руки! – сказал я. – Я и так слишком долго держал, а если б не держал, может, все эти убитые были бы сейчас живы! Я обращаюсь к вам во всеуслышание, чтобы вы услышали! Мы все замешаны в этом бессмысленном преступлении! И я не потерплю здесь никаких смешков! К тому же будьте уверены, что танки уже входят сейчас в деревню!» Тут меня схватили – почему я не защищался? – уложили в машину, привязали к носилкам и засунули под скамью, на которой истекал кровью какой-то человек без ног, так что вскоре у меня всё лицо стало мокрым. И вот вчера вечером они ехали по городу, в запертой машине, смеялись и пели – а я громко заявлял врачам: «Господа, клянусь, я не сумасшедший! Я даже не прикидываюсь сумасшедшим! Клянусь вам жизнью, я знаю, что делаю и говорю: речь не о чем ином, как о том, чтобы сказать: я, я, я больше не буду воевать. Я больше не буду воевать. Я знаю, что подвожу товарищей и, может быть, это трусость. Ну да, я трус. Я хочу быть трусом. Говорю вам: просто пристрелите меня. Тащите сюда свои нелепые военные уставы и пристрелите меня. Но я больше не участвую. Я больше не хочу быть соучастником. Речь не о победе, в которую вы верите так же мало, как и я. Речь о том, что каждую секунду людей всё так же стреляют и калечат – но зачем? Ради бессмыслицы, ведь мы уже не в силах победить. Мы сражались годами, как ни одна армия в мире, верили во всё это, даже когда говорили „нет“. И вот – хватит. Я больше не участвую. Я больше не участвую». А они смеялись и жалели меня. «Уберите руку с моего лба! – крикнул я врачу. – Я не хочу, чтобы меня утешали. Не надо меня жалеть, я не болен, я не сумасшедший, я не хочу, чтобы меня прощали, говорю вам, я знаю, что делаю. Война – величайшее преступление из всех. Я тоже виноват. Я был виноват много лет подряд. Под моим командованием убивали людей. Теперь всё кончено. Позвольте мне расплатиться. Убейте меня, потому что я сознательно, сознательно вас предаю…»
Но когда потом я начал плакать, они стали еще жалостнее посмеиваться, приговаривая: «Бедный спятивший лейтенант». И яснее, чем когда-либо в жизни, я понял: продолжать участвовать в убийстве хотя бы еще одну секунду – это преступление.