Соглашаясь, Дуся кивнула. В сущности, она давно уже ждала, что разговор с Никодимом и ночь, когда она прочитала про смерть мужа, должны вылиться во что-то вселенское, и теперь не была напугана ни тем, что ей предстоит стать городской шпаной, ни тем, что Пашу будут искать чуть ли не в десятке стран. Дусе даже начало казаться, что ее наставником так и было задумано.
На следующий день, чтобы новый избранный народ с ходу ее не отверг, наоборот, признал за свою, в детдоме для затравки она была обрита под ноль (позже Дуся любила говорить, что то был ее первый постриг). Разом лишившись длинных и очень красивых пепельных волос, она, едва только дотянулась до зеркальца, обнаружила, что решительно помолодела, смотрится хоть и изможденным, но весьма смазливым подростком. Одним из тысяч других, кто, несмотря ни на что, выжил в тифозном бараке. В общем, первый этап скорее обнадежил, она даже стала думать, что предложенная роль, может, и вправду по ней. Дальше Дуся перешла в руки детдомовского завхоза, в каптерке которого нашелся целый ворох всяческого рванья. Она переоделась, по дурости больше думая о чистоте, чем о тепле, была до отвала накормлена и на рассвете – воспитанники еще спали – выпущена за ворота колонии.
Оказавшись одна на занесенной снегом улице, Дуся, какое-то время привыкая к своему новому положению, к холоду, нерешительно топталась и вдруг ни с того ни с сего уверилась, что с ней благословение Божие: испытания, которые будут ниспосланы, окажутся по силам. Уже зная, что ее и примут, и не обидят, она легко, пожалуй что и весело засеменила в сторону городского рынка. До базарной площади за Дусей на всякий случай следили, но едва пошли торговые ряды, она, по словам топтуна, «сделала ноги» и, словно опытный воришка, растворилась в толпе.
С директором детдома было договорено, что в коммуне она будет появляться примерно раз в два-три дня, чтобы оставить собранные материалы, заодно вымыться и поесть. Два месяца, что она прожила на улице, этот график соблюдался без сбоев. Окончательно Дуся вернулась в коммуну лишь в конце декабря, прямо перед Рождеством, когда уже снова лежал снег. Насколько знаю, директор коммуны результатами ее командировки остался удовлетворен, она даже получила грамоту от Хабаровской ЧК. Всего среди шпаны Дусей было записано около дюжины языков и примерно с полсотни молитв (прилюдов и считалок). Не сомневаюсь, что того конверта с языками, который Ленин получил от Дзержинского незадолго до своей смерти, без нее никогда бы не было.
Проведя в Хабаровске почти год, но так ни сама, ни с помощью «чрезвычайки» не найдя никаких следов брата, Дуся в январе двадцать третьего года вернулась в Москву. Как и после смерти сына, она думала, что общая беда их с матерью еще сильнее сблизит, но получилось наоборот. Мать из ее хабаровских писем почему-то поняла, что Дуся знает, где Паша, и возвратится уже с ним, теперь, лишившись последней надежды, не могла простить обмана. Дуся видела, что, что бы ни делала, всё вызывает в матери глухое раздражение, почти ненависть. Будто она и впрямь виновата. Еще больше Дусю огорчало, что от нее успел отвыкнуть Сережа. Он хоть и встретил ее с радостью, прежней доверительности не было.
В Москве она ходила в церковь Троицы в Никитниках, там же и исповедовалась, но священника, которому могла бы открыться, как раньше отцу Пимену, владыке Амвросию или отцу Никодиму, не находилось, и искать его, во всяком случае сейчас, Дуся была не в состоянии. В общем, настроение было тяжелым, хотя по внешности жизнь текла благополучно. Для недавно открытого издательства «Молодая гвардия» она переводила сказки с немецкого и со скандинавских языков, работы было много, и они жили сыто, время от времени даже посылали деньги свекрови с племянницей, которые застряли в Густинине. Переводить Дусе нравилось, немалым довеском было и то, что весь день она находилась дома, рядом с Сережей, и отношения с ним начали восстанавливаться.
Пимена на свете уже не было, но примерно раз в месяц она ездила в Онуфриевку к его келейнику Анфиногену. Отвозила продукты, кое-что из одежды ему и нескольким монахиням из бывшего Оптинского женского монастыря, которые в соседней деревне купили себе две избы и продолжали жить строго по афонскому уставу. Конечно, Анфиноген и монахини были отдушиной, всё же без духовника временами ей делалось до того худо, что хоть волком вой.