Несколько подопытных, оказавшихся пушкинистами, вели беседу, отмахиваясь от мух и мечтая как взять деньги там, где уже ничего нет – из прошлого.
Речь касалась возможного пристрастья Пушкина к морковному соку. Доказательств подобного пристрастия найдено не было, что делало невозможным данное пристрастие как таковое, а так же и гонорар пушкинистов за участие в рекламе морковного сока.
– Толстовцы вон сколько уже на моркови заработали, – сокрушались они беспомощно.
– Это же ради детей, – сказал пушкинист позднего поколения, потерявшего связь с великим поэтом вместе с честью.
– А Пушкин-то причем? – спросил старичок так напоминавший старого интеллигента, проходя мимо пушкинистов и опираясь на палочку.
– А вам-то какое дело, идите себе, – привычно отмахнулись пушкинисты давно и всем цехом считая Пушкина исключительно своим собственным достоянием и источником благ.
– Богу до всего есть дело, на то и промысел Божий, – произнес Бог, привыкший к недоверию.
– Я как-то в церковь пришел, спрашиваю слугу Божьего, назови, мне, сынок, десять заповедей. Он пробормотал мне четыре, и то две последних были – "не прелюбодействуй". И вежливо попросил – поди дед, некогда, скоро служба. "Кому служить собираешься?" – спрашиваю. "Богу", – отвечает.
После рассказа, ткнув худенькой своей палочкой первого попавшегося пушкиниста, Бог превратил всех троих в агентов 3-го секретного Жандармского управления.
– Значит-с так, следить будите за чиновником 10-го класса Александром Пушкиным, – говорил тип с опрятными бакенбардами, плавно переходящими в опрятненькую бородку.
– Николай I, – оцепенел морковный пушкинист.
– Позвольте имена-с, – самодовольно усмехнулся жандармский поручик Тяглов.
– Иван Петрович Белкин, – распоясался морковный.
– Документы-с.
Совершенно новый Иван Петрович Белкин полез в карман и, не удивившись, выудил оттуда бумагу, подтверждающую его наглое заявление. По мере чтения описания внешности в данном документе, сходство морковного пушкиниста с описанием Ивана Петровича Белкина возрастало, пока не сделалось абсолютным.
– Он же покойный, Белкин-то, – обменялись информацией два оставшихся в живых пушкиниста.
– Значит, вдвоем служить будете-с, резюмировал события этого нелегкого дня жандарм.
– А ваши имена-с? – повторно возник коварный, жизненно важный вопрос.
Один растерялся настолько, что назвался своим именем, как маменька звала его в детстве, Ванечка.
– Тут нянек нет-с, – съязвил жандарм обескураженным наконец-то пушкинистам, записав его как Ивана Ивановича Иванова.
Другой же пушкинист, опомнившись и оценив обстановку, представился именем мужа своей аспирантки и возлюбленной: здоровенного краснощекого детины, лет тридцати.
– Господи, – помолился он, осенив свое свежее красное лицо крестом перстами чудовищной величины.
"Хоть бы эта дрянь, – имелась в виду все та же возлюбленная аспирантка и любовница, – берегла бы его, ей бы только яблоки из вазы таскать, хоть бы обед когда-нибудь приготовила, муж все же законный, как же его без забот-то оставлять", – думал он о чужом муже как о себе родном.
– Воистину, милосердие.
Он еще хотел добавить, что-то, но понял, что Бог давно не слушает его. Внезапно посиневшей рукой он схватил себя за одноименного цвета горло.
Память еще живая и шустрая, молодая, пышущая еще здоровьем, напомнила, что он отравил, из ревности, наливное яблоко, оставив без присмотра в вазе, зная, что аспирантка обязательно стащит его скормить своему прожорливому мужу. Стащила, догадался он, но было уже поздно: яд подействовал.
– Став вдовой, она быстро защитится у Смирнова, этого молодого выскочки, привыкшего менять аспиранток каждый год, подумал он с сожалением к ситуации. И Бог услышал это его последнее желание.
Оставшись в живых, Иванов, испытывая так хорошо знакомое научное беспокойство, именуемое в народе обычным любопытством, спросил жандарма:
– Простите-с от чего же-с такое-с каждый раз-с?
– Длинновато-с?
– Да-с,
– Для частых докладов начальству-с, для докладных-с?
– Простите-с, а с подчиненными почему-с?
– Для острастки-с и секретности-с, порядку-с и для малословия-с.
– Болтунов-то полно-с развелось-с.
"Подобострастие начинается с сознательного дефекта речи", – записал Иванов тайком в тетрадке, чтоб потом подумать, не помешает ли это замечание его карьере ученого, а, если не помешает, то, может что принесет?
– Кончается же подобострастие… никогда-с, – добавил он в тетрадь, на этот раз взятый из жизненного опыта вывод.
– Как же-с без страху-с, – поддержал его невольные мысли поручик.
"Да-с", – безропотно подумал Иванов.
Следить за Пушкиным было сложно. Мешало все, даже фамилия Иванов, еще вовсю работали Екатерининские уставы, дававшие привилегии иностранцам. К прямой слежке он отношения не имел, передавая только доносы на поэта от недоброжелателей, которых накапливалось множество. Достигая назначения, доносы переименовывались в донесения, недоброжелатели – в верноподданных.
Иванов спрятал парочку листов из охапки доносов какой-то старухи, чтобы показать потом на ученом совете. Старуха напоминала ему кого-то, но кого он вспомнить не мог.