В холодильнике стоит только что открытая бутылка приличного сансера. Я наполняю бокал и иду в кабинет Диксона. За окном Питер приносит маме банку с арахисом. Он украл с бара бутылку водки и протягивает ей. Она, не дрогнув, берет ее и делает глоток. Протягивает обратно. Он смеется, садится на подлокотник ее кресла. Закуривает. Шепчет что-то ей на ухо, что побуждает ее шлепнуть его. Но она тоже смеется. Никому не подвластно сделать так, чтобы мама расслабилась и снова стала прежней, кроме Питера. В нем идеально сочетаются доброта, язвительное остроумие и пофигизм, которые ей так нравятся. В некотором роде Питер спас ее тогда, много лет назад, после того, как ушел Лео, как ее ребенок погиб, как она нашла мой дневник. Питер пробудил ее от апатии, снова зажег свет в нашей старой квартире. Помог нам всем почувствовать, что снова можно испытывать счастье.
Мэдди с Финном подбегают и вертятся вокруг него, как утята. Он прихлопывает комара, который опустился ему на левую руку, и открывает ладонь, чтобы показать детям, что поймал его. И этот крошечный жест вызывает во мне чувство огромного облегчения. И благодарности.
Я иду мимо гостиной в туалет наверху. В комнате собралось несколько представителей старшего поколения. Они сидят у костра, погруженные в разговор о голосах птиц.
– Лично мне больше всего нравится синица. Фьють-фьють-фьють… Так нежно. Как будто вода журчит, – замечает кто-то.
– Синицы массово исчезают с нашего участка, – говорит Андреа. – Я убеждена, что это из-за кота соседей. Они отказываются повесить на него колокольчик. Я звонила в парковую службу, но там говорят, что ничего нельзя сделать.
– Мне лично нравится, как кричит голубая сойка, – доносится до меня глубокий хрипловатый голос Марты Куррье с ее южным говором. – Хотя я знаю, что в меньшинстве.
В доме Диксона две лестницы. Широкая, по которой я поднимаюсь, ведет в парадную часть дома – для взрослых. Комнаты здесь красивые, изысканные. В каждой комнате для гостей антикварные обои – с узором цвета розовых лепестков или ландыша на насыщенно-голубом фоне. Хозяйская спальня всегда была моей самой любимой комнатой в мире. В детстве я мечтала, что когда-нибудь у меня будет точно такая же комната. Разрисованные вручную обои с пышными белыми пионами среди нефритово-зеленых листьев, романтичная кровать под балдахином, шторы на люверсах, потертый деревянный пол, камин с аккуратно сложенными дровами и трутом, ванна с ножками в виде когтистых лап в ванной комнате.
Лестница для детей темная, крутая и без перил: опереться можно только на близко расположенные стены. Она ведет прямо из кухни в «дортуар» – похожую на чердак комнату с большими окнами и двухъярусными кроватями вдоль стен. Здесь мы собирались на пижамные вечеринки, тайком приводили мальчиков, чтобы поиграть в бутылочку, курили сигареты с гвоздикой. Из взрослой части дома сюда можно попасть только через общую ванную с двумя дверьми, которую можно было закрыть с нашей стороны.
Гостевой туалет занят, поэтому я решаю пойти в тот, что в спальне Диксона. Когда я открываю дверь, у меня падает сердце. Андреа все тут поменяла. Обои с пионами исчезли, стены покрашены в баклажановый. Восхитительную кровать под балдахином сменила обычная, заправленная бежевым постельным бельем. Деревянный пол полностью закрыт циновкой. Появились парные комоды середины прошлого века и дизайнерские стеклянные лампы. Мне хочется убить Андреа. Мне всего лишь нужно по-маленькому, но я испытываю большое искушение насрать у них в туалете, чтобы выразить свое негодование.
Вместо этого я иду в конец длинного коридора, где находится та самая ванная с двумя дверьми. Когда я запираюсь на защелку, вторая дверь, со стороны дортуара, отрывается и внутрь заходит Джина.
– Привет, – говорит она, как будто встречаться в туалете – обычное дело. Спускает джинсы и садится на унитаз.
Я стою, онемев. «Он здесь», – все, о чем я могу думать, с колотящимся сердцем, не дыша.
Джина отрывает туалетной бумаги и подтирается.
– Когда вы пришли?
– Где-то полчаса назад, – удается произнести мне. – Мы шли пешком.
– Мы не собирались приходить, но его мать грозилась приготовить на ужин жареный тофу.
Она смывает за собой и встает застегнуть джинсы. Ее лобок полностью выбрит. Внезапно меня обжигает огонь беспокойства при мысли о собственном старомодно заросшем лобке. А вдруг это кажется Джонасу неприятным? Охлаждает его пыл? Он привык к другому. Гладкому, как у ребенка.
– Твоя очередь, – говорит Джина.
Не могу смотреть на нее. Но и не могу отвернуться.
Открыв шкафчик, она находит заживляющую мазь, выдавливает на кончик пальца и достает из коробки лейкопластырь.
– Я сегодня повредила ногу, – рассказывает она. – Всего лишь царапина, но болит ужасно, и теперь еще вырос кровавый волдырь. Джонас думает, я наступила на краба.