Высказыванье моего мыслителя о чем-либо – по сути, не по внешнему виду, – представляло собой афоризм, но отнюдь не отточенностью формы или меткостью выражения, а замкнутостью в себе, ничем не дополнимостью, полной исчерпанностью. Уж не знаю, достоинство ли это или наоборот недостаток. Он, казалось, мыслил какими-то огромными глыбами, валунами, большими объемами жесткой ментальной материи, хранящимися в некоем тайном, словно и вне пространств, месте. И все ж те не просто обременяли сознание, пребывали в движении. Можно было представить, что они сами собой растут, будто кристаллы, развиваясь из мельчайшего зачатка. Да, пожалуй, мысль его была именно кристаллической. Оттого и чувство ее афористичности. Афоризм – не кристалл ли, оформленный сколочек смысла? Я не к тому, что мысль его была мертва. А если и так, то мгновенно оживала, стоило озадачить мыслителя вопросом на любую тему. Я ценил его ум, так отличный от моего, неупорного, эмоционального, вечно побеждаемого чувством.
Даже не знаю, зачем я тут приплел мыслителя, мог бы, в конце концов, свободно позаимствовать россыпь его кристалликов. Тот не возражал бы, поскольку был всегда щедр. Да ведь и все равно, даже прибегнув к прямой речи, я смогу передать его мысль лишь моими приблизительными словами. А в чужом пересказе, даже самом точном, она уж наверняка потеряет свое главное свойство – каменную несомненность. А в неумелом может показаться и вовсе занудством. Еще надо сказать, что ответ его бывал непрям, – без всякого, наверняка, дурного намерения и малейшего сарказма он как-то всегда выворачивал наизнанку мысль собеседника. Та словно б тоже приобретала каменную афористичность, зародыш которой, значит, таится в любой человеческой думе. Иногда мне казалось, что он умеет превратить хлеб в камень.
3.1. Но нет, мыслителя я не приплел, а вызвал его, неважно, из пространств реальных или ментальных. Сами-то мы все разве целиком реальны, персонажи божественных драм? Призвал, когда понял, сколь опасное дело – предстоянье в одиночку безвредному с виду зверьку. Чую, что моему рассказу о просто кошке необходим еще персонаж, кроме нас двоих с нею. Да и вообще, почему б нет? С ним веселее, – в жизни мой друг был совсем не зануда. Милейший увалень и непоседа одновременно. Всегда отзывчивый. Вот его ответ, который передаю с максимальным, хотя и знаю, напрасным, тщанием:
«Не исключу, что человек отменно монструозен, – так начал мыслитель, будто ощупывая фактуру своей глыбистой мысли. – Вряд ли красота ему присуща. То, скорей, особенность нашего взгляда, который – проем души, где хранятся совершенные образы. Чужой лик он будто обволакивает флером нашей мечты, фантазий, чувств и упований. В этом клубящемся мареве все вокруг нам видится волшебным, а подчас и весь мир – торжеством благодати. Но стоит лишь отвеять дух мечты, и человек предстанет в подлинном своем, печальном своем убожестве. Уж не знаю, к счастью иль на беду у меня бывают минуты, часы, даже и дни совершенной ясности. Тогда весь мир людей на меня вдруг будто щерится дьявольскими личинами, конечно уродливей, чем звериные. Тут не зиянье дурных свойств, поверь. Самые достойнейшие, безупречные люди, мне видятся в гнусном, но как бы естественном для них облике. Значит, уродство вовсе не их случайное свойство. Как помнишь, Господь едва, – по неизъяснимому замыслу, – не смёл своей дланью Ему не удавшийся род. Тогда б мы, может, были и вовсе вымараны из пространства, не оставив по себе даже глухо мерцающей памяти. Или, может, заняли б место в каком-нибудь палеонтологическом музее средь курьезов и ошибок природы. Выходит, что мы питомцы благодати, а не твари, выстрадавшие свое совершенство».