Так он мне ответил, в общем-то, и не ответив. Исторг очередную глыбу кристаллического смысла, в моем пересказе обратившуюся гранитной крошкой. Но и осколки былого монолита хранят память о своем бывшем единстве. Когда мыслитель произносил свою недолгую речь, подыскивая слова, блуждая меж понятиями, моя кошечка почти незаметно насторожилась, к нам развернув свои чуткие, подвижные уши. Вообще-то она была равнодушна к звукам человеческой речи для нее неприменимым, зато слова, нечто сулящие, понимала в даже самой приблизительной форме. Не знаю, возможно, это была особая, выдающаяся кошка. Казалось, так думая, я мог тешить свое самолюбие, но меня ведь она интересовала своей чистой, просто кошачестью, не индивидуальностью, а свойствами вида. Так для инопланетянина равны земной гений и земная посредственность, – всего лишь мелкая погрешность природы, процентов на десять различия. Но, значит, и любовь моя к ней вновь могла обернуться абстракцией. Пусть так, но я в ней видел зеркало со сложнейшей, искуснейшей амальгамой, где в тонкой игре отличий можно вовсе потеряться – иль наоборот: воплотиться истинно, явиться из мрака в своем достоверном обличье. Вот он, пожалуй, флер упований, о котором сказал мыслитель моими устами. Я же ответил на его краткую речь, напрасно пытаясь подражать несомненности его изречений, и кажется, невпопад: «Из кошки уж точно не выползет мерзость даже в миг совершенной ясности взгляда, когда дремлет душа с ее идеальными образами. Кошка равна себе и вечная загадка. Для человека уподобление зверю почти всегда ругательство, – и напрасно. Кошку никогда не назовешь чужим именем, язык не повернется. Человечий скелет – схема ужаса, кошачий, – я видел как-то, – изящен, даже музыкален».
Мыслитель не поддержал темы. Видно, кошки его мало интересовали. Он как-то мне говорил, что предпочитает собак. Ну, это понятно: если кошка – существо подвижное и зыбкое, с вовсе неочевидными намереньями, то ему ближе собачья преданность, как и покорно внимавшие собеседники. К диалогу мыслитель был мало способен, коль его мысль – предельность, каждая завершена в своем корявом совершенстве. Мысль чужая в его ум не могла проникнуть, лишь отскакивала, но отскок ее бывал разнообразен. Хотя и глухой, он был интересным собеседником. По крайней мере, я предпочитал полуобразованного, доморощенного мыслителя записным умникам эпохи. Те глухи иной, бесполезной для меня глухотой. Этот же ум, вызревший вдали от магистральных течений нынешней мысли, был способен родить неожиданное. Его мысль – вне течения, а словно камни на берегу, омываемые потоком. Мысль, дисциплинированная лишь самим собой, а не чьей-нибудь выучкой. Да и лишние знания наверняка б помешали образованью его кристаллов, – средь которых мог сверкнуть и чистый алмаз, – которые существуют сами собой, сами в себе, никуда больше не отсылая.
3.2. В какой-то мере, он для меня играл ту же роль, что и моя кошка, только он – зеркало мысли. Странное тоже – изначала дурно отполированное иль помутневшее с годами. Притом я думал, что отскок от ребристых граней его мышленья мне хотя б чуть поможет проникнуть в тайну кошачести. Не думаю, что тут сработала просто внешняя ассоциация, – ибо он сам напоминал толстого, многоумного и лукавого котофея. Внешность вовсе в нем не изобличала мыслителя, тем более была отлична от свойств его мысли, вовсе не выражала ее упорства. Ничего каменного и угловатого, наоборот – всюду мякоть. Он зарос плотью, как, бывает, валун мхом. А та – ему защита, к тому ж и обманка. Внешность вышла уклончивой, – тоже загадка. Уже пристрастье к собакам изобличала неискренность его котофейного облика.
Пожалуй, слишком много я тут уделил внимания моему другу, хотя и, как жизнь показала, вернейшему из всех. Теперь будет лучше на время изгнать этот образ, потом вернусь к нему, попытаюсь воссоздать, как умею, еще несколько кремешков его мысли. Но все-таки должен прибавить еще несколько слов вдогон. Уточню, что мыслитель не был дремуч, его книжные знания вовсе не грешили пробелами. Из книг, из жизни, иногда казалось, будто вовсе из пустоты, он точно выковыривал ему необходимое – кристаллики мысли, способные к небеспредельному росту, то есть с зачатком совершенства. И еще добавлю, что бытованье этого художника мысли ей отзывалось, пускай непрямо и глухо. Сама жизнь его напоминала скудный ледниковый ландшафт, усеянный пронзительно одинокими валунами. Теперь и впрямь хватит о нем. Лучше попробую указать исток моего чувства к самовольно присвоившей мое личное пространство кошечке.