В другой раз снимали на улице у старого здания МХАТа в Камергерском переулке. У него закончилась репетиция, он очень молодо прыгнул со ступенек в снег, на едва протоптанную дорожку. Светлая дубленка и в тон ей меховая ушанка очень были к лицу, подчеркивали такие известные светло-виноградные большие глаза.
– Начнем?!
Мимо зябко, путаясь в снежном заносе, бежал народ. И как это бывает в Москве, мало кто обращал внимание на съемочную суету у театрального подъезда. Но тот, кто бросал взгляд, подходил, протягивал что-то, извлеченное из сумки, портфеля, кармана и просил автограф. Смоктуновский не отказал никому. И, выслушав, благодарил: «Спасибо, что помните».
– Отчего маленьких людей тянет на автографы? Времени в обрез… – проворчал кто-то из снимавших.
– Напрасно вы так. Жизнь и работа того, кого считают маленьким, и того, кого считают большим, одинаковы, они подобны всходам посевов на одном поле.
Озадачив таким серьезным подходом к теме автографов, он засмеялся:
– Это не я сказал. Древний китаец. Я только согласен.
Съемка получилась. Но Засеев хотел что-то иное, из ряда вон… Пришлось напрашиваться на репетицию в театр. Смоктуновский встретил в холле нового МХАТа на Тверском. Помог повесить на вешалку пальто. Моя гордость – меховая шляпа с большими полями – осталась на голове. Еще и шагу не было сделано, как строгий звучный голос: «Кто это там в театре в шляпе?» – заставил вздрогнуть.
– Это Зуева, – клянусь, что не без страха перед старой актрисой шепнул Смоктуновский. – Пойдемте скорее.
– А шляпа?
– Несите в руке.
– Не буду.
– Ну как хотите, только идемте скорее.
С тем мы и прибыли в репетиционный зал. Я в шляпе. Он в небольшом волнении, смущении.
Репетировали «Иванова». Сидели Киндинов, Попов. Что-то объяснял Ефремов. Что именно, не помню, но только захотелось эту, на мой взгляд, самую страшную пьесу Чехова перечитать.
Засеев снимал мхатовцев, которые то тихо и спокойно обменивались репликами, то, загораясь, переходили на повышенный тон. И снова долго, при полном молчании других, говорил Ефремов. В тот день я записала: «Смоктуновский после репетиции «Иванова» сказал, что Товстоногов больше постановщик, а Ефремов режиссер, который поднимает пласты сердца и души, чувствует психологию каждого героя. И вместе с тем – крутая воля во множестве лиц. Интересный человек».
Как бы там ни было, в тот день Смоктуновский весь светился, душевно был весел и энергичен. Он все повторял: «Я уже знаю, почему я Иванов, а не Иванов, я знаю тайну этого ударения. Ну и хитер Чехов!»
Засеев торопился. Он тоже знал свою волшебную минуту. Высмотрев в зале массивное старинное кресло с высокой «рыцарской» спинкой, он усадил Смоктуновского прямо. И заставил его «уйти» в себя. На этом, смею утверждать, самом лучшем снимке актера проступила царственная сила его личности. На вас смотрит не князь Мышкин, не Деточкин, не Гамлет, не Иванов, не Моцарт, не Маргаритов, не Геккерен, не царь Федор, не Чайковский… На этом снимке один, только один Иннокентий Смоктуновский, которому достало какой-то фаустовской силы и магии создать, продлить, вернуть, повторить им всем жизнь.
У меня на память о том дне остался снимок: репетиционный зал МХАТа, дама у рояля в шляпе с большими полями.
…Последняя фотография, на которую я смотрела, находилась на Новодевичьем кладбище на его могиле, не возвеличенной и не украшенной памятником.
Никогда я не видела на его живом лице такой печали.
Репетиция пьесы Чехова «Иванов», естественно, имела продолжение – спектакль. «Я вас приглашаю, – сказал торжественно Смоктуновский. – Сидеть будете рядом с Майей Михайловной Плисецкой».
Для рядового человека события были чрезмерными. Премьера спектакля, приглашение великого актера, соседство с великой балериной.
Плисецкая сидела рядом. В черном простом платье, стянутом на тонкой талии шелковым поясом-лентой. Когда ее характерно красивое лицо улыбалось, по нему словно пробегала рябь. На нее хотелось смотреть, и странно было ее видеть в обыденности зрительного зала.
Цветы были куплены – весенние, они были разными и не составляли тугой тяжелый букет, подобный тому, которым едва не убили Хрущева во время встречи на Украине. Смесью тюльпанов, левкоев, гвоздик, крокусов хотелось обрадовать Смоктуновского до начала спектакля. Но, к сожалению, все забрала служительница в униформе: «Иначе нельзя», – сказала постно и строго.
Начался спектакль. То, что играл Смоктуновский, было трагично и страшно. Он играл конец жизни человека, который все себе позволил, все забыл из той области, где долг и смысл. Короче, играл человека с «пораженным духом». Спектакль катился тяжело, как колымага. Смоктуновский запомнился блуждающим бесцельно по сцене. Душа Иванова распалась на части, и, казалось, вокруг образовывалось мертвое пространство.