В боготворимом пушкинском пространстве он отторгал зло даже в лицедействе. Ужасно мучился, играя в фильме «Последняя дорога» барона Геккерена – «маленького, гаденького, грязненького в своей сути, затянутого в позолоту посольского парадного мундира» (его слова).
«Отмываться» бегал в музей-квартиру Пушкина на Мойке. «Постою, подышу, побуду с ним мыслями, чтобы дальше работать. А что делать?» – спрашивал он и вспоминал другого гиганта: «Шекспир требовал держать зеркало перед доблестью и низостью равнозначно».
– Я написал что-то хорошее, – сказал он гордо по телефону. – Приезжайте.
Хотелось всех обрадовать в редакции: сам предложил публикацию, а в стране есть и поизвестнее журналы. Но люди, живя минутой, бывают неблагодарными в своем пресыщении: «Мы не можем только его печатать. Конечно, поезжайте», а дальше, как в песенке Вертинского – «пусть он ждет».
Это были прелестные, с юмором и блеском воспоминания о Михаиле Ромме, вернее, о работе с ним в фильме «Девять дней одного года». Написанное было еще интересно тем, что Смоктуновский, рассказывая преимущественно о себе, каким-то диковинным способом возвышал, выдвигал Ромма, корректируя и комментируя самого себя присутствием режиссера.
Трудно сказать, как это получилось, но факт остается фактом. Смоктуновский предъявил читателям, оставаясь главным действующим лицом, все же не себя. Характер, повадка, манера работать, общаться, шутить, болеть – все это был Ромм.
Смоктуновский готовил статью для книги воспоминаний о режиссере и поэтому писал широко, не сообразуясь с журнальными возможностями. Он скромно пометил куски для сокращения. Любопытна направленность этих сокращений – убирал грустное прошлое, которого, возможно, теперь стеснялся или не хотел вспоминать. Например: «Праздника не было. Ощущение пустой, холодной ненужности, никчемности провожало меня со студии, смотрело долго мне в спину, в душу, причитало, сутулило, стирало меня прочь с земли. Шел пешком и молча, обо всем этом никому нельзя было сказать, жена была далеко, в Ленинграде». Убрал строчки Пушкина, не потому, что цитату не жаль, был в ней какой-то ключ, смущающий его:
Но редакция сделала широкий жест – ничего сокращать не будем, все великолепно. Да так оно и было.
Когда пришли гранки, Смоктуновский попросил показать их ему и начал работу по второму кругу.
– Но, Иннокентий Михайлович, в рукописи было именно так!
– Плохо было.
– Нельзя же столько правки вносить: типография деньги дерет!
– Ничего, поймут, народ там умный, интеллигентный, – заявляет безапелляционно.
Гранки, исчерканные красной ручкой, хранятся до сего дня: совершенствовал, менял, вычеркивал.
Но к этому взрыву творчества в редакции отнеслись прохладно: обычные выверты автора в последний момент. И мало что изменили и учли.
Пришла верстка. Смоктуновский ждал редактора у себя дома – он был нездоров, не поехал на репетицию. Встретил в коротком халате, на голых ногах болтались тапочки. Уму непостижимо, как он запомнил всю свою правку! Потрясая версткой, он кричал:
– Где она, моя правка?! Я спрашиваю!
– Иннокентий Михайлович, но там было много вкусовщины. Не сердитесь…
– Не сердитесь? «Мы трудились честно, с верой в то, что делали нужное, доброе… дело». Я же зачеркнул «дело». «Трудились, делали дело» – не слышите, как отвратительно? «Ромм хохотал, плакал, уходил вдаль от реального». От какого «реального»? – если он смотрел, как я играю. Потому я и исправил: «Уходил и возвращался». Просто, как в жизни. Дальше, очень прошу восстановить мое убеждение в том, что «если бы Михаил Ильич был на фронте, он был бы прекрасным сапером и запросто обезвреживал любые мины и всякие проволочные хитросплетения». Это о его характере, о выдержке, а не просто так. Лучше уберите мой самовлюбленный и бестактный вопль «с этого момента мы были дружны». Я готов был дружить, а он – не знаю, не смею за него судить, решать.
Мы сидели за столом, покрытым чем-то чистым и ярким. Стол стоял в коридоре, ставшем частью большой комнаты – снесли перегородку.
Разбушевавшийся Смоктуновский бегал по комнате, по комнатному коридору, вдруг сел и закричал:
– Все, хватит. Материал снимаю. Запрещаю. Разве мог деликатный Ромм в лоб произнести этот лозунг. Читайте!
Заглядываю через плечо.
– Нет, попрошу вслух…
Вслух не читаю, пробегаю глазами: «Капитализм ведет человечество к гибели. Это античеловеческая система, и материальный мир, и мир духовный в опасности».
Смотрю на автора. Он сидит на стуле в своем халате, как Меншиков на картине Сурикова. Мрачный, убитый и злой.
– Снимаю материал, – говорит важно и тихо.
Бросаюсь к телефону: «Иннокентий Михайлович просит восстановить правку в верстке. Правка большая».
Вальяжный голос заместителя редактора Станислава Самсонова звучит совсем рядом:
– Да что он в самом деле. Уговорить надо. Я подожду.