Матросы смеялись, а Семериков хмуро отходил, бормоча что-то невнятное. Прямой, всегда насмешливый взгляд серых глаз Починкина не нравился унтеру, а кроме того, он знал, что этот матрос с его сомнительным прошлым взят начальством на особую заметку, и поэтому иногда наведывался в его рундук, правда, пока безуспешно. Только Рублёв да ещё два-три матроса в роте знали, что Степан Починкин член РСДРП.
…Иван вяло возил шваброй по клетчатому полу и допытывался у друга:
— Слышь, Стёпа! Ну расскажи, что в том манифесте? Ты поди читал?
— Да читал, — нехотя отвечал Починкин. — Объявлена свобода слова и собраний. И насчет думы есть, опять собирать будут…
— А нам-то что до этого?
— Вот именно. Филькина грамота – этот манифест! Да и обманет Николашка: не будет никаких свобод, увидишь!..
— Да ты, может, не весь манифест читал, Стёпа? Не может такого быть, чтоб там ничего про нашего брата – матросов и солдат – не было, война-то кончилась…
— Что в газете напечатали, то и читал.
— То-то, в газете! Думаешь, начальство даст весь напечатать? Скрывают, наверное, сволочи, чтоб мы своё не потребовали… Но ничего: правда – она всё равно всплывёт!
— Эх, Ваня! Правду надо не в царском манифесте искать, за неё бороться надо! Выступить организованно всей братвой и предъявить начальству наши требования: уволить запасных, пусть к семьям возвращаются, а нас, срочной службы, пусть кормят как положено и одевают, да чтоб не мордовали «шкуры» и офицерьё, да чтоб пускали на митинги…
Ивану хотелось не на митинг, а совсем другого, и он вздохнул:
— Эх, пропустить бы сейчас стаканчик, а то в носу свербит от офицерского дерьма!..
При слове «дерьмо» – лёгок на помине – в гальюн вошёл их благородие лейтенант Савицкий, ротный командир. Матросы вытянулись, прижав к себе швабры, как винтовки.
— Вольно, братцы! Продолжайте. — милостиво кивнул ротный и занялся своим делом.
Некоторое время дневальные работали молча, с преувеличенным рвением, производя много шума. Потом, когда ротный вышел, Иван приложил два пальца к губам: «Покурим?» — на что Степан Починкин согласно кивнул.
В курилке сидело, смоля махорку, около десятка матросов. Все с сочувствующими вздохами и кряхтеньем посматривали на молоденького матросика, который держался рукой за левое опухшее ухо и покачивал голову, словно баюкал. Розовые детские губы страдальчески были изогнуты, в глазах стояли слёзы.
— Кто это его? — присаживаясь, спросил Иван у соседа.
Вопроса словно ждали, заговорили все.
— Савицкий, сволочь, приложился! Хоть бы салагу пожалел, идол не нашего бога!
— Пожалеет, как жеть! Намедни сунул мне под дыхалку, ажио сердце остановилось. Да ещё скалится: тебя, грит, япошки не добили, так я добью!..
— Так оно и будет! Не от мордобою, так от голоду все подохнем!
— Эх, жизня!..
— …Хлеба дают два с половиной фунта, и тот из мукички, обгаженной мышами, да ещё с макухой пополам… Рыба всегда протухлая… А мяса – одни ниточки в миске плавают…
— Да мы-то ишшо ланна! Мужики всётки… А из деревни пишут: вот-вот по миру пойдут… Пособия-то на жён и детишков наших уже не выдают, потому как замирение с японцем вышло, а нас по домам не отпущают…
— А в первой роте – слыхали? – трое отравились консервой…
— Эх, жизня!..
— Да что вы, товарищи, всё о еде да о еде! Мы добились политических свобод…
— Ишь ты, грамотей! Наслухался там от своих писарчуков… А ты слыхал, что на «Потёмкине» бунт зачался из-за жратвы?
— Не только из-за жратвы, дурья твоя башка, а из-за всей нашей жизни каторжной!
— Эх, жизня!..
— И как оно всё так устроено: всегда над тобой кто-то сверху – в деревне урядник, в заводе мастер, на службе «шкура», и всяк тебя топчет…
— Как устроено, говоришь? — оживился Степан Починкин, до этого молчавший. — У меня тут есть одна занятная штучка. — он сунул руку за вырез голландки, вынул помятую открытку и бережно разгладил её на колене. — Вот, гляди, как оно устроено.
Рисунок неизвестного художника изображал «социальную пирамиду». Самый нижний её ряд заполняли нижние слои общества, занятые каждый своим трудом: устало бредёт за сохой крестьянин; шахтёр, скорчившись в тесном забое, рубает уголь; кузнец бьёт молотом по наковальне; токарь вытачивает деталь на станке; типографский рабочий горбится над наборной кассой. Измождённые лица, сгорбенные плечи, и словно стон – надпись: «Мы работаем на них, а они…» А они – царь с сановниками, усевшиеся на самой вершине пирамиды, – «правят нами»; попы – этажом ниже – «молятся за нас»; упитанные буржуа за столом с яствами – «едят за нас»; строй солдат с ружьями на изготовку – «стреляют в нас».
— Ловко сработано! — восхищённо воскликнул Иван Рублёв. Ему было приятно, что художник среди рабочих людей поместил и типографского.
— И нас не забыли, — задумчиво сказал седоусый матрос из запасных. — Вон с винтовками…
— Так то ж солдаты! — возразили ему.
— Велика ли разница! И ты будешь стрелять, коли прикажут.
— Ну это ещё бабушка надвое сказала…
Степан Починкин перевернул открытку.
— А здесь, братва, самое главное! — и приглушённым голосом прочёл:
Но настанет пора – возмутится народ.
Разогнёт он согбенную спину