Этот вал из Цродграбов разогнался до такой степени, что теперь никакие увещевания Вероники, никакие усилия тех, кто видел ее, не могли остановить этой лавины. Они сметали все на своем пути, и если бы на их пути встретились Серые горы, так они бы все переломались о них, но так и не остановились. А на их пути оказались не Серые горы, а лесные эльфы, и между ними, словно между молотом и наковальней — Вероника и братья. И, несмотря на восторженно-романтическое состояние, Робин все-таки понимал, что, ежели он не удержится на ногах, то будет растоптан — и он боролся не за свою жизнь, но за Веронику, так как понимал, что, ежели его растопчут, то за нее некому будет вступится. Если бы он мог, как панцирем обвить всю ее, то он бы это и сделал, но так как это было невозможно, то он только подхватил ее на руки — и даже в этом жутком положении, когда в каждую мгновенье могли их раздавить — он ужасался не этому положению, а тому, что он, чудовище грязное, посмел к Ней, самому прекрасному во всем мироздании, не только притронуться, но и на руки ее взял. И он шептал ей, страстное: «Прости» — хотя она, конечно, не могла понять, за что он просит прощенье.
А Вероника, лик который был страшно бледен, которая вся очень похудела, почти мумией, подобной Сикусу стало, во время этих страшных для ее духа испытаний — она все тихо плакала; и, вдруг, почувствовав, что Робин всю ее боль понимает, и, что он очень близок ей — потянулась к нему, объяла за шею, и приблизило свое личико близко-близко к нему — теперь это был несчастный ребенок, который шептал едва слышным, нежным голосочком:
— Пожалуйста, пожалуйста — вынесете меня отсюда…
Какая же она была хрупкая, какая же легенькая — и Робин удивлялся, почему же еще не забрали его жизнь, почему не кинули его в преисподнюю, когда он на все это был готов, лишь бы только она очутилась в каком-нибудь подобающем ей месте — на лугу ли под радугой, на брегу ли моря, ласкаемая пением златистых волн — но, только, конечно же, не в этом жутком, настолько чуждом ей месте. И он, в мгновенья высшего духовного напряжения, понял, чего хотел от него ворон, и теперь, зная, что тот слышит его, страстно шептал в душе своей: «Возьми, возьми мою душу. Сделай меня своим рабом. Мой творческий пламень перекуй в ненависть. Сделай так, чтобы я никогда не вернулся к свету, чтобы всегда испытывал только темную боль, и никогда даже не вспомнил, что такое настоящая любовь — на все, на все я согласен — только сделай так, чтобы Ей было хорошо!» — но на этот страстный призыв он не получил никакого ответа — вообще же, с того времени, как налетела стена Цродграбов, прошло лишь несколько кратких мгновений. Вокруг все переламывалось, трещало, вопило — смерть могла забрать их в любое мгновенье; но Робин, вглядываясь в ее лик, испытывал только все большее спокойствие. И он шептал:
— В тебе, кажется и нет, бурлящего, изжигающего пламени; ты со своей ласковой, спокойной, любовью, такая… уютная. Вот, кажется, можно присесть рядом с тобою, как рядом с камином, и творить… Такой уютный… Да что же я говорю… Любимая, сестра моя — ведь ты же знаешь, о каком мире я говорю — ведь мы же были там! Ах, помнишь, помнишь ли, как мы хороводы там водили?!.. А теперь мы расстанемся!.. Ох, и не знаю, что говорю, а, все-таки, есть такое предчувствие на сердце… Расстанемся, расстанемся…
Робин и не замечал, что рядом был и Сикус и Рэнис, и Ринэм, и Сильнэм. А они, так же, как и Робин, все силы прилагали, чтобы не быть снесенными от Вероники. Они окружили ее плотным кольцом, и им уже безразлично было то, что столь отчаянно клокотало за их спинами; безразлично было, что их толкают, несут куда-то. И все они испытывали восторг, и всем им боль было, так понимали они, что этого счастья не удержать, что пройдет совсем немного времени, и уже не будет пред ними Вероники. И то, что шептал Робин, до боли чувствовали и они: