«Спишим сапщить вам низдешней ато вить умрёти низнамши синсацыоную новасть! Извесную сваим самнительным павидением маладую вдаву пачти каждую ночь спирирывом внескалька часоф пасищают приподаватели и студенты горьковскава гасударствинава унивирситета. Пока нивсе атолька два живущих рядом. Карочи папаша и сынок. Спрашываца если эта нилюбофь тоштожа?»
Глеб, конечно, писать так не мог. Скорее всего, писало под диктовку какое-нибудь дитя подворотни. Но что записка имеет к Глебу прямое отношение, я ни минуты не сомневался. Но откуда он мог знать? Неужели специально следил? И я сказал:
— Это — Глеб.
— Это и ежу понятно… — согласилась Mania и задала, очевидно, мучивший её вопрос: — Никит… а ты к ней… к этой… зачем ходишь?
— Я? Ну-у! Это же совсем другое!
— А всё-таки?
И задумался: «А действительно, зачем?» Наверное, ничего для меня в эту минуту не было труднее это объяснить.
— Не знаю даже, что и сказать, — начал я. — К примеру, ты идёшь по улице, и все над тобой смеются. Ты идёшь, а они смеются. Ничего смешного, а им, дуракам, смешно. Ну, идёт человек, что тут смешного? А они смеются. Понимаешь?
— Нет.
— Ну хорошо… Ты говоришь, к примеру, это — «а», а они — «бэ». Ты прекрасно понимаешь, что это не «бэ», готов разбиться в лепёшку, а тебе всё равно не верят. И так изо дня в день. Ты — «а», они — «бэ». И тебе не с кем и не о чем разговаривать! Ты одинок! И вдруг появляется человек, который тебя понимает с полслова. О чём бы ни заговорил.
— Кто? Эта? — указала она взглядом на записку.
— Увы, но это так. По крайней мере — было до сего дня.
— И-и о чём — если не секрет, конечно, — вы с ней разговариваете?
— Да обо всём! О чём могут разговаривать друзья?
— Друзья?
— Ну-у… или брат с сестрой. Какая разница?
— И о чем же?.. Нет, мне, конечно, всё равно… Так, интересно просто…
Я хотел уже отвечать, но тут же осекся. Внимательно посмотрел на Машу. Она нарочито смотрела перед собой.
— Mania! — сказал я с чувством. — Честное слово! Это совсем не то, о чём ты думаешь!
— Да я просто сказала. Больно надо! — своенравно дёрнула она плечами. — Не хочешь, не говори.
— Да нечего!
— Правда?
Мы встретились взглядами. Что это был за взгляд!
— Ма-аша!
— Ты на вопрос не ответил. Правда?
«Вот ещё!» И я сказал с упрёком:
— У меня такое горе, а ты о какой-то ерунде! Я шёл к тебе, как к свету, а ты!..
Слова возымели действие. Mania решительно смяла бумажки, встала, подошла к топке, присела на корточки и открыла дверцу.
— Подай спички.
Я присел на корточки рядом, достал из коробка спичку, зажёг. Mania поднесла к огню сначала конверт, потом письмо и, по мере того как они загорались, бросала в печь.
— Надо к отцу Григорию ехать, — в виде окончательного решения заявила она. — С бабушкой поговори.
— А отцу… ничего?
— Поговори с бабушкой, — как маленькому, продекламировала она.
Я кивнул. И в это время у соседей запел петух. Мы как по команде посмотрели в оконце — оно было залито синевой, — затем с беспокойством друг на друга.
— Вот разговору будет, если увидят!
— Не увидят. Я первый выйду, ты потом.
Я поднялся, подошёл к двери, от порога спросил: «Значит, в субботу на остановке?» Mania кивнула, и я вышел.
Так вот почему была такою мрачною ночь! Как же я не заметил, что собирался дождь? И не дождь даже, а пар, от земли восходящий, обложил серой мутью буквально всё.
Впервые я возвращался домой утром и от этого чувствовал себя неловко. Откуда, спрашивается, в такой ранний час мог возвращаться разодетый молодой человек? Правда, мне было уже восемнадцать. И всё же! Нормальные люди ночью спят, утром идут на работу, а это что за чудо такое? Но, слава Богу, на работу вставать было ещё рано, никто мне навстречу не попался, и всё равно по улице я шёл, как на параде, у созерцавших меня с двух сторон окон.
Открыла мне бабушка. Я только звякнул, а она, точно ждала, сразу распахнула передо мною дверь.
— Явился, пропадущий! Ну, показал себя? Не стыдно с рожей? — тут же набросилась она на меня.
— Ба-аб, поговорить надо.
— Ну говори!
— Наедине. Отец дома?
— С полчаса, как заявился. Спит, поди. А тебе что?
— Пойдём к тебе?
— Ну пойдё-ом, пойдё-ом…
Мы вошли в её озаренную утренним светом каморку. Лампадка горела по-прежнему — точечкой. Богородица смотрела на меня грустно, склонив набок голову.
— Слушаю.
— Баб, папа маме изменяет… — начал было я, но бабушка тотчас зажала мне рот ладонью.
— Тише! Тихо! — Зачем-то выглянула в коридор, опять прикрыла дверь, недовольно хмурясь, сказала придушенным шепотом: — Знаю! Знаю!
«Вот, значит, о чём ты всю ночь молилась!» — с горечью подумал я.
— Что делать-то будем?
— Будем, будем… Ты с отцом только про это ни-ни. Понял? А ты вот что… Я уже всё придумала… Ты с этими, с писателями евойными поговори. Так, мол, и так. И попроси их, чтоб как бы ненароком про то речь с ним завели… Нехорошо, мол… Негоже, мол, это… А сам — ни-ни… Слышишь? Скажи им, не от тебя, мол, всё это известно, а посторонние люди сказали. Понимаешь? Вроде как упредить от беды…
— Баб, ты, видно, чего-то не понимаешь. А если у них любовь?