Однажды утром, отправившись купить табаку, они увидели перед дверями Ланглуа кучку людей, обступивших фалезский дилижанс. Разговор шел о каторжнике Туаше, который бродил по окрестностям. Кондуктор встретил его в сопровождении двух жандармов у Зеленого креста, и шавиньольские жители облегченно вздохнули.
На площади стояли Жирбаль и капитан. Любопытствуя узнать подробности, подошли мировой судья и г-н Мареско в бархатном берете и сафьяновых туфлях.
Ланглуа пригласил их почтить своим присутствием его лавку, там им будет удобнее. И, не обращая внимания на покупателей и позвякивание колокольчика, они продолжали обсуждать преступления Туаша.
— Господи, у него были дурные инстинкты — вот и все, — сказал Бувар.
— Их можно преодолеть силою добродетели, — сказал нотариус.
— Но если у человека нет добродетели?
И Бувар категорически отверг свободу воли.
— Однако, — сказал капитан, — я могу делать что хочу! Я, например, свободен пошевелить ногою.
— Нет, сударь, у вас есть побуждение ею пошевелить!
Капитан стал искать возражения и не нашел его. Но Жирбаль отпустил такую остроту:
— Республиканец, выступающий против свободы! Это забавно!
— Потешная история! — сказал Ланглуа.
Бувар спросил его:
— Отчего не отдаете вы своего имущества бедным?
Бакалейщик окинул беспокойным взглядом всю свою лавку.
— Нашли дурака! Я сохраняю его для себя!
— Будь вы св. Винцентом де Полем, вы поступили бы иначе, ибо у вас был бы его характер. Вы же подчиняетесь своему. Следовательно, вы не свободны.
— Это крючкотворство, — ответило хором собрание.
Бувар не опешил и, показывая на весы, стоявшие на прилавке, продолжал:
— Они не шевельнутся, покуда одна из чашек останется пустою. Так же и воля; качание весов между двумя тяжестями, которые кажутся равными, рисует работу нашего мозга, когда он обсуждает мотивы, пока более сильный не увлечет его, не определит решения.
— Все это нимало не говорит в пользу Туаша и не мешает ему быть большим негодяем, — сказал Жирбаль.
Пекюше взял слово:
— Пороки суть свойства природы, подобно наводнениям, бурям.
Нотариус перебил его и, при каждом слове поднимаясь на носки, заявил:
— Я нахожу вашу теорию совершенно безнравственной. Она дает волю всем развратным наклонностям, оправдывает преступления, извиняет виновных.
— Совершенно верно, — сказал Бувар. — Несчастный человек, следующий своим влечениям, так же прав, как человек честный, внимающий доводам разума.
— Не защищайте уродов!
— Отчего уродов? Когда рождается слепой, идиот, убийца, то нам это кажется беспорядком, как будто порядок нам известен и словно природа действует сообразно какой-либо цели!
— Вы, стало быть, оспариваете провидение?
— Да, я его оспариваю.
— Обратитесь лучше к истории! — воскликнул Пекюше. — Припомните убийства королей, истребления народов, раздоры в семействах, личные горести.
— А в то же время, — прибавил Бувар, так как они возбуждали друг друга, — это же провидение заботится о птичках и дает отрастать клешням раков. О, если вы понимаете под провидением закон, который всем управляет, то я с вами согласен, я даже иду дальше!
— Однако, сударь, — сказал нотариус, — существуют принципы!
— Что вы мне басни рассказываете! Наука, по словам Кондильяка, тем совершеннее, чем меньше в них нуждается! Они только сводят воедино приобретенные познания и отсылают нас именно к тем понятиям, которые спорны.
— Занимались ли вы, подобно нам, — продолжал Пекюше, — исследованием, разработкою метафизических тайн?
— Это верно, господа, это верно!
И общество разошлось.
Но Кулон отвел их в сторону и отеческим тоном сказал, что и он, конечно, не набожен и даже терпеть не может иезуитов. Однако он не заходит так далеко, как они! О нет! Что и говорить! А в конце площади они прошли мимо капитана, который раскуривал трубку, ворча:
— Все-таки я делаю, что хочу, черт побери!
Бувар и Пекюше стали провозглашать свои отвратительные парадоксы и в других случаях. Они подвергали сомнению честность мужчин, целомудрие женщин, рассудительность правительства, здравый смысл народа — словом, подрывали основы.
Фуро взволновался и пригрозил их арестовать, если они будут продолжать вести такие речи.
Очевидность их превосходства была оскорбительна. Раз они защищали безнравственные положения, то были, по-видимому, сами безнравственны; пущена была в ход клевета.
Тогда у них развилась прескверная способность замечать глупость и не переносить ее больше.
Их огорчали различные мелочи: газетные рекламы, профиль какого-нибудь обывателя, дурацкое рассуждение, случайно ими подслушанное.
Думая о том, что говорилось в деревне, представляя себе, что даже у антиподов есть свои Кулоны, свои Мареско, свои Фуро, они чувствовали, как над ними словно тяготеет бремя всей земли.
Они перестали выходить из дому, никого не принимали.