Читаем Бык полностью

– Ванюшке Варвары Терентьевой, этому, который трёхлетний. Разоряюсь я, разоряюсь, староста, божий человек! Вот – доску купил у Солдатова, сорок копеек взял, кощей, сорок, да, а в городе цена ей – пятиалтынный – каково? А Варвара – плачет мне: «Пожалей, говорит, пожалей!» Мужа-то, знаешь, отвезли в больницу, ногу лечить, он и лежит там, и лежит. Конешно – пища вкусная, отдых человеку, ну, тут и здоровый больным себя объявит. Нестерпимый у ней мужик, лентяй, пьяница, – что поделаешь, дорогой человек? Ну, Варваре теперь легче будет, трое осталось…

Он быстро, ловко шлёпал доской о доску, измеряя их длину, поправлял пальцем мочало, съезжавшее на его лохматые брови, под его остренькой редкой бородкой прыгал в морщинах кожи красный кадык, хрящеватый маленький нос тоже был красен, глубоко посаженные глаза слезились. Говорил он непрерывно, как бы торопясь выговорить все слова, какие знал, и его бабий, пискливый голос сверлил воздух так неприятно, что староста заткнул одно ухо пальцем.

– Зарабатываешь, значит? – спросил он.

– Разоряюсь, разоряюсь, браток! Девятый строю. А у богатых детишки-то неохоче мрут, на них не разживёшься. Вот Варвара-то, когда заплатит за гроб? Что с неё возьмёшь? Уговорились, она картошку поможет садить, рубахи детишкам пошьёт, ну, там ещё чего, маленько. Помогать друг дружке надо, помогать, без помощи – никак невозможно! Вот мне теперь три бабы поработать обязаны: видишь, как сошлось? С Бариновых ягнёнка взял за гроб, Лизавета у них почти в два аршина вытянулась, хоша ей всего тринадцать лет было. Помаленьку надо; сразу дёрнешь – надорвёшься, помаленьку – разживёшься; так-то, человек божий!

Словоохотливый, точно Кашин, Баландин отличался от него тем, что говорил не для поучения людей, а для себя. Замечали за ним, что часто он и один сам с собой разговаривает, думает вслух. Считался он в деревне человеком хитрым, жуликоватым, и был в его жизни такой случай: возвращаясь из соседней деревни, он заметил в кустах, близко от дороги, мёртвого человека, какого-то горожанина. Он обыскал труп и, не найдя в карманах ничего интересного, спорол с пальто и с пиджака все пуговицы. Но оказалось, что человек-то – самоубийца, отравился ядом. Тогда возник вопрос: кто лишил его пуговиц? Испуганный плотник зарыл их у себя в огороде и со страха забыл, где они зарыты, а весною дети его нашли пуговицы, вынесли их на улицу, и хотя Баландин быстро отнял их, всё-таки деревня года три дразнила его. Но этот маленький слабосильный человек был очень искусным плотником, и деревня, несмотря на его недостатки, ценила Баландина.

Когда староста спросил его, что делать с быком, он тотчас же ответил:

– А продать. Продать, покамест Кашин не присвоил его. Продать, денежки разделить – вот и всё дело! Мне – шесть рублей тридцать копеечек причитается с генерала, не забудь! У тебя расписочка моя есть…

Ковалёв помолчал, думая: «Сказать, что счета, смятые наследником Бодрягина и брошенные в лужу, погибли?» Решил, что об этом не надо говорить плотнику, скажется это тогда, когда бык будет продан и утрата расписок генерала послужит поводом к тому, чтобы все деньги обратить на покрытие недоимок.

– Ну, будь здоров, – сказал он Баландину. Плотник проводил его прибауткой:

– Прощай, не тощай, будь широк, наживай жирок.

Староста зашёл ещё в три избы наиболее заметных и влиятельных хозяев, но один из них валялся на полу, раскалённый «горячкой» до бреда, другой ушёл в овраг, версты за три, резать лозу для вентерей[3] – он был рыбак, – а Никон Денежкин, злой с похмелья, отмахнулся от него рукой, прорычав:

– Да ну вас к лешему, делайте как хотите!

Затем Ковалёв, уже из любопытства, остановился над окном вросшей в землю, полуразвалившейся избёнки Татьяны Коневой. Окно было так низко над землёй, что староста, чтобы заглянуть в него, должен был согнуться, упираясь руками в колена. В эту избу он не заглядывал года два и ожидал увидеть в ней тесноту, грязь, но в избе было просторно, пол вымыт и выметен, стены обмазаны глиной, мешанной с мелко рубленой соломой и коровьим помётом, густо побелены.

«Ничего нет, потому и чисто, – подумал староста, потом добавил: – Как в больнице».

Татьяна Конева, маленькая, тощая, сидела на лавке у стола, примеряя на ногу пятилетней дочери туфлю, сшитую из войлока, и звонко рассказывала ей:

– Пришла она в город, а город огромный, и где в нём счастье живёт – нельзя понять, только видит она – живёт счастье! Всего в городе много, все люди сытые, одетые, да все в шелках-бархатах, шелка-бархаты шелестят, сапоги-башмаки поскрипывают…

Староста, усмехаясь, кашлянул. Сын Коневой, сидя на полу, щёлкал дверцей птичьей клетки; приподняв гладко остриженную голову, нахмурил белое, глазастое лицо и недружелюбно крикнул:

– Кого надо? Мам, в окошко заглядывает какой-то.

– Не узнал разве? Это Яков Тимофеич, староста наш, – сказала мать. Лицо у неё тоже было глазастое и всё сплошь иссечено мелкими морщинами, как у старухи.

– Выправился сын-от? – спросил Ковалёв.

– Да вот встал, играет.

– Я не играю, а клетку чиню, – солидно поправил сын.

Перейти на страницу:

Похожие книги