– Учиться надо бы ему, да учитель-то захворал, – сказала мать, прижав к себе девочку.
– Теперь, с двоими, тебе легче будет, – объяснил ей староста таким тоном, как будто это он устроил так, что двое детей Татьяны умерли один за другим.
– Да, да, – согласилась женщина, вздохнув. – Родим да хороним…
– Дело простое, – усмехнулся Ковалёв.
Черноволосая девочка смотрела на него из-под локтя матери, шевеля губами.
– Девчурка-то тоже – ничего, выздоровела?
– Да она и не хворала.
– Вот умница, – похвалил Ковалёв, а мальчик, взмахнув головою, строго спросил его:
– А хворают дураки только?
– Гляди-ко ты, какой бойкий, – удивлённо воскликнул староста.
– Он у меня дерзкий, – виновато, но ласково сказала мать. – Он со всеми так.
– Непокорный, значит, – объяснил Ковалёв. – Это у него от учителя. Учитель тоже – спорщик.
Стоять согнувшись было неудобно, легче бы встать на колени, но нельзя же старосте на коленки встать у окна нищей бабы, смешно одетой в юбку из мешковины, в зеленоватый, глухой жилет вместо кофты, к жилету пристроены полосатые рукава; горожане из такой полосатой материи штаны шьют. Ковалёв ещё раз осмотрел избу: на полке, около печи, немножко посуды, стол выскоблен, постель прибрана, и всё – как будто накануне праздника. И дети – чистые.
– Чисто живёшь, – похвалил он.
– Исхитряюсь кое-как, – сказала женщина. – Вот войлок дали на станции, обувку ребятам сделала, а то – простужаются босые, – холодно ещё.
– Ну, живи, живи, – разрешил староста и, выпрямив ноющую спину, пошёл прочь, чувствуя лёгкую обиду и думая:
«Не жалуется. Ничего не попросила…»
Неприятно было вспомнить, что у него дома три бабы: мать, ещё бодрая старуха, жена, суетливая и задорная, сестра жены, старая дева, плаксивая и злая, а в доме грязновато, шумно, дети плохо прибраны, старший – отчаянный баловник, драчун, на него постоянно жалуются отцы и матери товарищей, избитых им.
Когда он шёл мимо избы Роговой, Степанида выскочила со двора с решетом в руках, схватила его за рукав и озабоченно, сдерживая голос, сказала:
– Тимофеич, слушай-ко: учитель-то у меня нехорош стал…
– А был хорош? – шутливо спросил Ковалёв.
– Ты погоди, послушай, – говорила она, оглядывая улицу и толкая старосту во двор свой. – Сказала я ему, чтоб он квашню на лавку поставил, а он взял квашню-то, поднял да и сел на пол, а квашня – набок, я едва тесто удержала. Гляжу, а у него изо рта кровь ручьём, ты подумай! Это уж к смерти ему. Ты, батюшка, сними его от меня, в больницу надо отвезти, давай лошадь, моя – на пахоте! Да я и не обязана возить его.
– А кто обязан? Я, что ли? – ласково заговорил Ковалёв. – И где я лошадь возьму, у кого? Никто не даст, все пашут. Тридцать вёрст туда-обратно. Это значит – двое суток время потерять.
– А мне как быть?
– Отлежится. Позови Марью Малинину, она заговорит кровь-то, – успокоительно говорил староста, почёсывая спину о перила крыльца. – Ты не беспокойся. Уж очень ты любишь беспокоиться, – укоризненно сказал Ковалёв.
– А умрёт? – спросила Рогова, выкатив красивые глаза свои.
– Эка важность! Имущество тебе останется.
– Ну, какое! Три рубахи, трое штанов, всё ношеное, пиджачишко да пальтишко. Часы будто серебряные.
– Вот видишь – часы. Родные-то есть у него?
– Не знаю. Письма писал кому-то. Гольё, наверно, родные-то. А он мне девять рублей должен.
– Родных у него нет, – вспомнил староста. – Он барыней Левашовой воспитан, сирота он. Родных нет, а есть жалованье. Понимаешь? Значит, надо следить, когда в волость повестка на жалованье придёт. Тут тебе и девять рублей и поминки и… вообще. Ты, главное, живи смирно. Ну, будь здорова!
Он вышел на улицу. Рогова шла за ним, считая что-то на пальцах. Ковалёв обернулся к ней и сказал:
– Сейчас у Коневой был, – чисто живёт, шельма!
Рогова, стоя у ворот, смотрела вслед ему, нахмурясь, озабоченно надув толстые губы. Из сеней вышел большой рыжий кот; подняв хвост трубой, он потёрся об ноги хозяйки, мяукнул.
– Чего тебе, балованый? – спросила Рогова, наклонясь, подняла его с земли и, поглаживая башку кота, забормотала:
– Запел, замурлыкал? Ах ты, зверь…
Шумели ребятишки, играя в бабки, бормотал и посвистывал скворец, невидимый жаворонок звенел в голубом воздухе, напоенном тёплым светом весеннего солнца.
Утром, когда пастух собирал стадо, быка не оказалось на улице. Бабы тотчас зашумели, окружили Антона, спрашивая тревожно и сердито – куда девал быка? Утро было хмурое, сеялся мелкий дождь. Старик подождал, когда бабы немножко обмокли, охладели, и сказал:
– Бык – с хозяином.
– А кто ему хозяин?
– Кто кормит, тот и хозяин. Быка вчера поутру прямо с выгона продавать повели.
Бабы закричали: кто, куда, кому, за сколько?
– Повёл Данило Кашин, а больше я ничего не знаю, и не задерживайте стада, – ответил киластый[4] старик. Бабы побежали к старосте. Он, собираясь в поле, подтвердил, что Кашин и Слободской отправились продавать быка.
– Кормить его никому не охота, а мужиков я спрашивал – они решили продать.