Мы с Ольгой с двух сторон давили на отца, чтобы тот подавал заявление на выезд. Но он все время оттягивал решение, выдвигая все новые и новые объяснения. Сначала он говорил, что не знает, найдет ли себе место в Израиле, и не хочет садиться мне на шею – пока я не организовал ему приглашение на работу в Вейцмановском институте. Затем отец сказал, что должен подождать до лета, чтобы дать возможность своему ученику защитить докторскую диссертацию; потом говорил, что нужно «закончить курс лечения». После того как в июле 1978 года прошел суд над Щаранским, где отказников обвинили в связях с ЦРУ, он решил подождать и посмотреть, как это повлияет на общую ситуацию с эмиграцией.
К осени 1978 года появилась новая тема: прежде чем уезжать, отец должен обеспечить будущее своей лаборатории, ибо, как только он «выйдет из игры», лаборатории придет конец. Все три года после моего отъезда он вел войну на истощение с директором ИОГЕНа, академиком Дубининым, который, почувствовав политическую уязвимость отца, решил «прибрать лабораторию к рукам», т. е. ликвидировать ее и слить с другой лабораторией, которую возглавлял его ставленник. При этом пострадали бы карьеры двух любимых учеников отца – Лёни Чернина и Люды Замчук, – руководивших двумя подразделениями лаборатории. Оба они, доктора наук, будут вынуждены уйти из института, если лаборатория Гольдфарба перейдет под контроль Дубинина.
– Какая разница, кто будет возглавлять твою лабораторию, если ты все равно уезжаешь? – недоумевал я по телефону. – Вейцмановский институт дает тебе профессорскую должность!
– Нет, нет, я так не могу, – отвечал он. – Это моральное обязательство. Лёня и Люда все время были на моей стороне; я не могу отдать их Дубинину на заклание. Я хочу добиться перевода в другой институт, где их никто не тронет. Когда они будут в безопасности, я уеду.
– Папа, тебе не кажется, что ты переоцениваешь свои возможности? Дубинин – академик и директор института. А ты кто – при всем уважении?
Но отец таки нашел управу на Дубинина, и ею оказался не кто иной, как всесильный Юрий Анатольевич Овчинников, бывший босс Вали и, как я подозревал, тайный руководитель советской программы БО. Папа пришел к нему на прием в президиум Академии наук с заявлением о переводе в другой институт, и тот оказался удивительно благосклонным.
– Ну что ж, Давид Моисеевич, – сказал он, – если вы не можете сработаться с Дубининым, а он, как я слышал, с вами, я не вижу другого выхода. Пойдете в Институт химической физики?
Отец сказал, что почувствовал со стороны Овчинникова искреннюю симпатию.
Я был ошарашен.
– На твоем месте я бы не обольщался. Какое человеческое отношение может быть у Овчинникова? Он организовывал кампанию против Сахарова. Для таких, как он, такие, как мы, – классовые враги. Он член ЦК, человек системы.
– Он государственный человек. Но из всех известных мне государственных людей он самый приличный.
– Я не верю в «приличность» государственных людей. Значит, ему что-то нужно. Он знает, что я твой сын?
– Не может не знать. Ты одиозная личность.
– А то, что ты собираешься уезжать?
– Мы об этом не говорили. Но нетрудно догадаться.
– Ну, может, он хочет твою лабораторию кому-то подарить. Или сохранить в интересах государства – раз государственный человек. Так или иначе, если он тебе поможет, то и слава богу. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Лабораторию перевели в Институт химической физики, после чего у отца больше не осталось аргументов.
И тут от него пришло длинное пронзительное письмо, которое вывез кто-то из посещавших Москву американцев. Для меня это было чем-то вроде
Я сочувствовал отцу – но что я мог ему сказать? Было бы глупо валить все на режим, державший нас в заложниках. Да он и не ждал от меня ответа; он просто хотел облегчить душу; больше он никогда об этом не говорил. Но то письмо было для него катарсисом, потому что вскоре после этого он вышел на пенсию, оставив лабораторию Люде и Лёне, и заявил, что готов подавать заявление.