Печальным следствием такого состояния души стал распад моего брака с Валей; прожив вместе десять лет, мы разошлись через несколько месяцев после переезда в Нью-Йорк. История о том, как и почему наша любовь, выдержавшая перегрузки диссидентства и эмиграции, не смогла справиться с испытанием Америкой, заслуживает отдельной книги. Расставшись со мной, Валя не прижилась на Манхэттене и, переехав через некоторое время на другую сторону Гудзон-реки, обосновалась в исследовательском отделе одной из фармацевтических корпораций Нью-Джерси. Не прошло и двух лет, как у нее родилась дочь, вторая Маша Гольдфарб (увы, не моя), и ее жизнь вошла в жесткое русло одинокого материнства, которое даже в Америке – подвиг. После нашего расставания Валя тоже оказалась в той части моего сознания, где перегорели пробки, а когда там вновь зажегся свет, все это уже было историей. Так моя милая Валентина, которая живет в полутора часах езды от Нью-Йорка, навсегда осталась для меня в заокеанской жизни, в которой мы были молоды, красивы и до гроба преданы друг другу на зависть соперникам и на страх врагам.
Оставшись один, я совершенно американизировался и погрузился в новую жизнь; мне не с кем было говорить по-русски, я набрал себе полностью американскую лабораторию и завел американскую подругу. 4 июля 1983 года, в моей квартире, на 21-м этаже университетского здания над величественным Гудзоном, праздновали американский День независимости: шампанское, принесенное университетским народом, лилось рекой, по Гудзону проплывал парусник, на нем развевался американский флаг, а на кухне два моих аспиранта – один из Китая, а другой из штата Колорадо – пытались найти общий язык за бутылкой водки – единственным, что напоминало в тот день о России.
Однако Юрий Анатольевич Овчинников оказался упорнее, чем мы думали. Он вновь объявился в феврале 1984 года, через неделю после смерти Андропова и назначения Константина Черненко Генсеком. Овчинников позвонил отцу и пригласил срочно зайти в Президиум, где ошарашил его следующим монологом: «Давид Моисеевич, я хочу вновь заняться вашим делом. Как я ожидал, возникла благоприятная ситуация. Ваш сын тоже правильно сделал, что сбавил тон, это заметно. Но давайте с вами договоримся: если вас отпустят, то вы позаботитесь о том, чтобы конструктивная роль Академии наук в этом вопросе не осталась незамеченной».
При этом Овчинников держался совершенно непринужденно, будто ничего экстраординарного не происходило и речь шла не об отмене решения на высшем уровне страны, а о рутинной академической интриге. Он объяснил, что в июне в Москве должен состояться европейский биохимический конгресс. «Руководство придает этому большое политическое значение, ибо Конгресс должен стать признанием советской биологии в мире. Я председатель оргкомитета, но у нас возникли проблемы: люди отказываются приезжать, в основном из-за Сахарова, ну и многие из-за вас. По Сахарову мы, увы, ничего сделать не можем, но в вашем случае есть шансы на успех. Так что давайте – услуга за услугу. Мы поможем вам, а вы нам».
– Ах, боже мой, какой либерал! – сказал я, услышав рассказ отца. – Ладно, передай ему, что если он тебя выпустит, то я обязуюсь всему свету раструбить, что Юрий Анатольевич – надежда русской демократии. Надеюсь, Сахаров меня простит. Но только: утром стулья, вечером деньги.
А еще через пару недель – победа! Овчинников снова позвал отца в Президиум, где завел в офис к президенту Академии Александрову, моему бывшему директору в Курчатнике. Нужно побывать в Президиуме АН СССР, чтобы представить себе эту обстановку: мраморная лестница, ведущая в зал с зеркалами и огромными хрустальными люстрами, оставляет у посетителя ощущение, что он явился на аудиенцию в Версаль времен расцвета Бурбонов. Мой отец, цокая костылями по зеркальному паркету, входит в гигантский кабинет, и там, под классическими полотнами в золоченых рамах, Александров и Овчинников торжественно объявляют, что ему и его семье разрешен выезд из СССР. На следующий день отец получил открытку с приглашением в ОВИР «по вопросу вашего выезда».
И тут же все западные станции сообщили: микробиолог, профессор Гольдфарб, которому много лет отказывали в визе по соображениям государственной безопасности, получил разрешение на выезд.
– Папа, это ты сообщил корреспондентам, что тебе дали визу? – спросил я по телефону. – Подождал бы, пока она будет у тебя в руках.
– Ничего я не сообщал. Я думал, что это ты, – ответил он.
Мы решили, что это была работа Юрия Анатольевича, – еще одно подтверждение, что мы с ним играем в одни ворота.
И вот, куплены билеты, подписаны доверенности, продана машина, раздарены вещи, сданы внутренние паспорта и получены выездные визы. Выезд назначили на 20 апреля, через пять лет с тех пор, как он подал документы на выезд, и через полтора месяца после того, как Юрий Анатольевич совершил невозможное.
Но не тут-то было.
Вечером 9 апреля в моей квартире на Гудзоне зазвонил телефон: «Вас вызывает Москва». Я посмотрел на часы: в Москве три часа ночи.