— Просто лежу, — ответил я, сохраняя горизонтальное положение.
— Холодные, далекие звезды… Стоит ли из-за них бередить себе сердце?
— Я вышел свежим воздухом подышать.
— Врешь. Ты предавался мечтам, когда я сюда подошел.
Я ничего не ответил. Он поймал меня на лжи. Мне было стыдно.
— Мечтал? — ткнул он меня в плечо.
— Да.
— Как ее имя?
— Вера.
— Жена?
— Нет, но у нас будет ребенок.
— Когда?
— Летом.
— Дети, зачатые в любви, часто бывают красивы.
— Мы назовем его — Андраш.
— Ясно… Словом — большая любовь.
— Да, большая.
— Любовь наперекор эпохе.
— Именно.
— Вечная тема.
— Ты всегда классифицируешь жизнь по темам?
— Нет. Только сейчас, простоты ради. В плену не хватает времени, чтобы по-настоящему углубиться в психологию. Ведь в любой момент тебе могут сказать, что пора возвращаться, и мы ничего не узнаем тогда друг о друге.
Он коротко рассмеялся. Потом горькие морщины на лице у него стали жесткими.
— Я люблю Веру, — вырвалось у меня.
— Хорошо, что предупредил, — отозвался он, и очки его сверкнули тихой иронией.
— Я никогда в таких вещах не признаюсь, — оправдывался я.
— В плену у людей появляются новые привычки. Говорят, у некоторых характер совершенно меняется. Но на это нужно лет пятнадцать-двадцать… Впрочем, сейчас это не важно. Важно, что ты ее любишь. Это очень большое дело. Оно может спасти тебе жизнь. Думаю… или, во всяком случае, на основе того, что услышал, могу считать: твое чувство не зависит от времени и от обстоятельств.
— Я всегда ее буду любить, — признался я.
— Благодарю за доверие. Когда вернешься домой, передай Вере мой самый искренний привет от меня.
Он опять рассмеялся, но гораздо тише, чем в первый раз, хотя ирония в его голосе звучала резче.
— Сейчас ты думаешь, что в этот момент Вера тоже смотрит на звезды! — с беспощадностью следователя разглядывал он меня.
— Нет, совсем не об этом.
— Врешь.
— Не имею такой привычки.
— А я имею. Люблю врать, потому что только таким непрямым путем могу высказать правду.
— Как ты попал в плен? — попробовал я сменить тему.
— Это было в одном гарнизонном госпитале, в пештской области. Я был лейтенантом по санитарной части, администратором госпиталя. В плен попал я один; все врачи, до единого, переоделись в штатское и исчезли.
— А ты? Почему ты не переоделся?
— Мне показалось, это отдает дурным вкусом. Все-таки странно как-то, если в военном госпитале русские не обнаружат ни одного военного.
— Давно ты в плену?
— С рождества.
— У тебя есть жена?
— Вроде бы да. По крайней мере в Дебрецене еще была.
— Почему ты говоришь с такой злостью?
— Чтобы помучить себя. Так я развлекаюсь. Я и сюда вышел сейчас потому, что терпеть не могу спать. Не люблю погружаться в грезы ни в какой форме. Я спокоен, когда могу смотреть в глаза правде. Радостно знать, что дни войны, дни Гитлера сочтены. Это — прекрасная, возвышающая реальность. Стоит ли, отвернувшись от нее, грезить, будто мне всего двадцать пять и я на балу в старой Опере ухаживаю за Анной?
— Расскажи о ней немного.
— Не будем спешить. Времени у нас для этого много. Кто знает, сколько нам здесь еще оставаться. Может быть, всю жизнь, — улыбнулся он, затем с неподражаемой элегантностью вынул из нагрудного кармана кителя сигаретный окурок, закурил и пошел к бараку. Я повернулся на бок, глядя ему вслед. Возле барака он остановился, прислонился к стене. Окурок еще трижды вспыхнул в его пальцах красным мерцающим огоньком.
Когда Торда принес разрешение на постановку спектаклей, пленные высыпали из барака. Весть воодушевила всех. Корнель Абаи побежал в северную часть лагеря: он слышал, с утренним транспортом прибыли новые музыканты. Будущие актеры, даже Мангер, чудом не провалившийся на отборе, заговорили о том, что же, собственно, мы будем ставить.
— Пьесу напишет директор, — положил руку мне на плечо Геза Торда.
— Он будет директором? — удивленно, не скрывая разочарования, взглянул на меня Хуго Шелл.
— При условии, что товарищ Кутлицкий сочтет его пригодным для этой роли.
— Это наш политический уполномоченный. Сам из Унгвара, перебежал в Советскую Армию. Он ведает здесь учетом отобранных пленных. Пойдем, — и он потянул меня вдоль стены барака к зданию лагерной конторы.
Кутлицкий сидел за столом над грудой толстых тетрадей в зеленых переплетах. Он протянул мне руку и тут же нахмурил густые черные брови. Первый вопрос его был, не фашист ли я.
— Может быть, вы, товарищ, проверите, что я читал о социализме? Тогда сразу ясно станет, каков мой образ мыслей, — взыграло вдруг во мне самолюбие.
— Меня не интересует, что вы читали и что не читали, — сердито набычился он. — Меня интересует, были ли вы фашистом и долго ли? Не желаете отвечать?
— Нет. Лучше, товарищ, спросите, с какого года я социалист.
— Все вы так говорите. Кого из венгров ни спросишь, каждый божится, что убежденный социалист. Социалист или
— Коммунист, — поправил я, готовый защищать свое достоинство до конца.
Он вскочил из-за стола. Был он низенький, сутулый, с короткой шеей, с тонким извилистым шрамом на верхней губе.