Утром, когда состав перед раздачей завтрака затормозил, Хуго Шелл пробрался поближе к двери, на видное место. Никто не препятствовал ему в этом. Вагон напряженно ждал, когда и как хитроумный капрал начнет осуществлять свой план. Шелл, однако, не подавал виду, что у него все еще сохранилось такое намерение. Он просто стоял, устремив взгляд на дверь. Никто в вагоне не произнес ни слова, но и штатские, и военные постепенно повернулись в ту сторону, где, напротив щели в раздвижной двери, стоял ефрейтор.
Состав со скрежетом остановился. Снаружи слышались обычные звуки: беготня, мат, звяканье жестяной посуды; наконец тяжелая дверь дернулась и поехала в сторону, в щель ворвался холодный воздух; внизу, возле рельсов, стоял белокурый солдат с автоматом, следя, не собирается ли кто-нибудь из пленных, воспользовавшись суетой, выпрыгнуть из вагона.
Хуго Шелл, оказавшийся как раз напротив охранника с автоматом и его напарников, гремящих посудой, выкрикнул прямо в утренний воздух:
— Товарищ! Ур-а-а! Иосиф Виссарионович Сталин!
Охрана с недоумением уставилась на вагон, откуда спустя мгновение могучим, плотным, словно чугун, сгустком вырвалось громовое «ур-а-а». Шестьдесят глоток повторили возглас шпагоглотателя. Поезд стоял на перегоне. Мощный хор голосов сразу наполнил испещренное пятнами снега огромное поле. В вагоне не было никого, кто бы уклонился, промолчал. На завтрак мы получили двойную порцию хлеба, на обед — фасоль с картошкой и с большими жирными ошметками мяса.
Через шесть дней неспешного путешествия мы наконец прибыли в лагерь. Спустя сутки стало известно: в третьем бараке с утра будет отбор артистов. Весть принес венгр, щуплый лейтенант в очках. Когда я назвал ему свое имя, холодный взгляд его быстро сверкнул под стеклами.
— Я читал два твоих стихотворения в «Венгерской звезде». Считаю, ты поэт талантливый, — тихо, беспрекословным тоном сказал он.
— Я не поэт, — растерянно взглянул я на него, не зная, в какой степени можно доверять незнакомому человеку.
— Разве не ты написал стихи, о которых я говорю?
— Ну, я. Иногда случается сочинять между делом. Я был актером, но несколько лет как бросил это занятие, работал расчетчиком на заводе у Ганца[7].
— Хорошо, при отборе на всякий случай скажи, что актер. Петь умеешь?
— Нет.
— Тогда нелегко тебе будет.
— Я хочу собрать театральную труппу. Несколько человек у меня уже есть.
— Приводи их с собой.
— Прости, но сам-то ты — кто? Я твое имя не разобрал.
— Геза Торда, лейтенант.
— Ты писатель?
Он рассмеялся. Смех был холодноватым и резким, как блеск его слов.
— Хотел им стать. Написал несколько книг, да вот мерзавцы забрали в армию. Сейчас я редактор венгерской газеты, живу в пятом бараке, работаю пропагандистом. Располагаю властью. Не такой, как у Черчилля в Англии, но все-таки большей, чем у Хорти во время войны.
Тут я обнаружил, что глаза у него — карие. И притом — дружелюбные и доверчивые. До тех пор они казались мне голубыми, стальными.
— Почему ты решил создавать театр? — спросил он вдруг, с прежней холодной вежливостью.
— Просто пришло в голову.
— Правильно, ты уже чувствуешь, что такое плен. В общем-то, человек здесь свободнее располагает собой, чем в обычной жизни. Я, например, никогда раньше не думал, что буду военным, а видишь, из меня сделали лейтенанта. Зато теперь я — редактор газеты. Ты тоже спеши, пользуйся возможностями, которые открывает колючая проволока.
Через час мы стояли в третьем бараке, на дощатом помосте, служившем сценой. Отборочная комиссия в составе пяти советских офицеров сидела в первом ряду и внимательно смотрела на нас. Вызывал претендентов переводчик-русин. Он устроился в зале, среди барабанов, скрипок, труб. Военные музыканты попали в плен вместе со своими инструментами.
Торда стоял в зрительном зале, сбоку в проходе; сверху, с подмостков, казалось, что он следит за событиями, вытянувшись по стойке «смирно».
Первым из нашей семерки был вызван Эрнё Дудаш, сапожник. Проворный и долговязый, он выбежал на середину сцены, изысканно поклонился и, еще не успев выпрямиться, запел. Голос изливался из его груди в каком-то невероятном объеме; он заполнял собою барак, от него дрожали стекла в узеньких окнах; казалось, он бы не уместился даже в альпийской долине. Я, не веря своим ушам, потрясенный, стоял вместе с остальными у задника, и меня словно захлестывал какой-то могучий поток. Комиссия зааплодировала, переводчик замахал: хватит, хватит. Дудаш раскланялся. Он был записан в артисты.