Не оборачивается в мою сторону Данила, размахивает руками – как вёслами на воде отгребается; подметают снег завернувшиеся полы шинели. В чём, в сапогах Данила, нет ли, не видно.
Отвернул от дороги,
Смотрю, и там, около остова, весь снег испахан беспорядочно. Если не ребятишками, то им, наверное, Данилой. Рано
Долго на него смотреть – глаза слезятся, сомкнул веки, чтобы зрачки отдохнули.
Подумалось про него, про Данилу, словами из Архилоха:
Лис – это я, а ёж – Данила.
Данила – к остову церковному, я – в магазин – бегу трусцою.
Очередь в магазине, но не червяком и не в линейку выстроена, а
Разговор громкий – так как стариков много – докричись до тех, как до пней, с ходу-то, по несколько раз повторяется одно и то же, наизусть можно выучить, до интонации; а интонация в основном чалдонская, родная, и учить её не надо, чуть споткнулся где внезапно, так и выдал себя сразу, заговорил с ней, с этой интонацией:
Одни про Ваню Чуруксаева, слышу, говорят. Что такой он смирный, такой уж, мол, смирный – даже и бесу подчиняется – так, дескать, пьёт-то; руки-ноги отморозил, мол, когда-то, самому теперь только насмерть замёрзнуть. Ваня тут же, в магазине, укутанный в шали, как ребёнок с взрослой головой, сидит на резных деревянных санках со специально приделанной его зятем удобной спинкой, среди пахучих ящиков с туалетным, судя по наклейке, мылом, помалкивает – трезвый. Глаза кроткие, как вода в плёсе, умные. В углу рта папироса. Не дымится. На улице ему прикурит её кто-нибудь. Сестра его, может, которая и привезла его сюда – побыть среди народа. Любой ему, Ване, спичку поднесёт, так же – и выпить.
– Как жизь, Олег Николаевич? – спрашивает Ваня.
– Хорошо, Ваня, – отвечаю; он меня младше.
– Ну и… слава Богу.
– А ты как поживаешь?
– Да так, ничё, вроде нормально.
Другие про Данилу, слышу, толкуют.
Третий день снег чуркой, мол, молотит.
Разговор на цены перевёлся. Даже те, кто слышит плохо, подхватили. Каждого касается. Цены большие и растут всё – недовольны.
Закупится кто, стоит в магазине, не уходит – на улице не пообщаешься.
Плетиков с Винокуром тут же. Взяли на двоих пол-литру; засовывает Винокур бутылку под телогрейку; внимательно Плетиков наблюдает, как тот её прячет. А на днях, слышал, чуть ли не разодрались из-за
Отстоял я очередь, купил хлеба да консервов рыбных.
Спросил у Кати Голублевой, когда-то похоронившей будто погибшего в Чечне своего единственного сына, и потом его обретшей – живой оказался, только контуженный, которая носит продукты Коланжам, о здоровье Артура Альбертовича. Да неважно, мол, ответила, кто бы покрепче, дескать, помолился – долго на этом свете не задержится.
Домой прибежал. По дому ещё побегал – чтоб разогреться.
Отломил корочку у буханки, которую принёс только что, попробовал – мёрзлая. Стою возле печи, думаю:
Господи, Господи, Господи, Господи.
Сварил суп. Поел. Дров в печку подкинул. Прилёг на диван – уснул.
Проснулся – сумерки.
Вскипятив, попил чаю.
Вышел за ворота.
Подзор крыши моего дома, смотрю, белый от инея – золотится от света фонаря.
На одном из окон луна отразилась – стекло не голое, куржак на нём – и не соскальзывает.
У соседей окна – извёсткой будто замазаны, гипсом ли. Тихо у них – умерли или уснули.
Звук – только из космоса. Да ельник, слышно, как позванивает – не побегать ему – не согреться.
Стою. В это же время года, думаю, но почти две тысячи лет назад, в другом, далёком от Ялани месте, Самый Великий Заключённый, только что покрестивший Бога, вопрошает из темницы: Тот ли Ты?… Как всё в Событии у Бога тесно… Предтеча в темнице и во власянице. А я на воле, в полушубке, и в сомнениях терзаюсь… Тот ли Ты?… Так далеко и так всё рядом, что даже сердце притесняет…
Вернулся домой. Затопил камин, устроился рядом. Прочитал:
«И после сего видел я Четырёх Ангелов, стоящих на Четырёх Углах Земли, чтобы не дул ветер ни на Землю, ни на Море, ни на какое дерево…