Это даже настолько удивительно, что я постараюсь изложить с предельной краткостью и отчетливостью, в чем именно прочитанная книга существенно изменила мое представление о Толстом, несмотря на то что я занимался его жизнью и творчеством целые годы. Во-первых, базисным образом, который Толстой разворачивал в свое грандиозное мироздание, был не столько крестьянский мир, сколько все та же «кавказская утопия» (героем его мечты был не пресловутый патриархальный крестьянин, но казак, человек с ружьем). Во-вторых, боевой опыт Толстого отнюдь не сводился к опасным будням, вроде «Набега» и «Рубки леса», но побывал он в самых горячих «делах», которые открывали ему полную возможность создать свой «Валерик», – и, следовательно, он рутинизировал войну вполне целенаправленно. В-третьих, Толстой не был сознательным «пророком», не задумывающимся об осуществимости своих химер: каждая его попытка радикально вмешаться в жизнь была вполне серьезной, и, только потерпев очередное сокрушительное поражение, он отступал в литературу (все та же гординская формула «мятеж реформатора»). Могучая архаичность, которую мы ощущаем в Толстом, порождалась негодующим отказом быть «просто художником», принадлежать к современной мастурбационной культуре, целью которой считается не деяние, не практический результат, но переживание, «красота».
С одной стороны, страстная мечта отыскать «вечные начала» даже в рутинной, казалось бы, «педагогии», с другой стороны, готовность усмотреть «руку судьбы» в поведении людей ординарных, не способных к самостоятельному мышлению: «руку судьбы означают толпы, не думающие по-своему». В среде интеллектуалов всегда можно встретить любые мнения, но победит из них то, на чью сторону посыплются эти тысячи, тьмы. «А что их посылает, они не знают». Но следует ли и мыслителю смириться с этой властью тьмы? Сам Толстой никогда не смирялся.
Коллективная воля, по Гордину, представляется Толстому в виде некоего силового поля, которое вовсе не является суммой индивидуальных воль, но, напротив, является для них единой формирующей силой. Лично я склонен называть это поле коллективной грезой, но, возможно, природа его гораздо сложнее – надеюсь, к расшифровке этого понятия Я. Гордин еще вернется.
Прочитав вторую его книгу, с особенной ясностью сознаешь, что Толстой стремился к неземному совершенству, как романтик из романтиков, и поклонялся власти земли, как реалист из реалистов.
И не мог предать ни одного из своих богов…
Разумеется, книга далеко не сводится к этому краткому перечню, она чрезвычайно насыщена и по-настоящему новым, и по-новому осмысленным материалом – читайте, завидуйте и наслаждайтесь, как читал, завидовал и наслаждался пишущий эти строки.
И тоже повторяйте себе почаще: как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю – корректор доставит вам немало этих радостей. А иногда и головоломок. Конечно, слова «лптература» (с. 230) или «революцюнеры» (с. 307) расшифровываются без труда. Но вот когда речь идет о «запасной книжке» Льва Николаевича (с. 217) или о том, как абрек «седел на корточках» (с. 325), – здесь есть о чем задуматься. В первой книге тоже говорится о «замерении Кавказа невоенными методами» (с. 195), а действия Барятинского вызывают внезапный выплеск простонародного восхищения: «Ой понимал всю важность…» (с. 200).
Утешимся, однако, тем, что из следующих изданий этот мусор будет удален.
Пленники экзотики
В последние десятилетия, когда Кавказ сделался не только горячей, но еще и кровоточащей точкой, в нашей публицистике часто звучит та совершенно справедливая мысль, что мы не знаем Кавказа, что нужно глубже изучить его историю и душу, и я попытался разглядеть эту самую душу в наиболее резонансных сочинениях русских классиков.
Можно с гордостью за нашу всемирную отзывчивость отметить, что даже в годы жестокой борьбы за Кавказ наши литературные пращуры золотого века писали о горцах преимущественно в выспреннем тоне. В романтической поэме «Кавказский пленник» молодого Пушкина «черкесы» лишены не просто каких-либо снижающих черт, но даже их хозяйственные заботы представлены только кратким и праздничным упоминанием: «С полей народ идет в аул, // Сверкая светлыми косами». Зато набегам, которых пленник видеть не мог, посвящены самые звонкие строфы: «Обманы хитрых узденей, // Удары шашек их жестоких, // И меткость неизбежных стрел, // И пепел разоренных сел, // И ласки пленниц чернооких», цитировать можно долго, но всюду поэт воспевает жестокие подвиги горцев с неприкрытым восхищением.
В звонком «Аммалат-беке» Марлинского «татары» постоянно произносят примерно такие монологи: