«Историческая память как отдельных людей, так и больших общностей, – справедливо указывает Я. Гордин, – имеет одно опасное свойство – она фрагментарна. Национальная вражда и сепаратизм, радикальные формы культурного и государственного самоопределения слишком часто есть результат этой фрагментарности». Это верно. Но, к сожалению, еще гораздо чаще сама эта фрагментарность есть результат вражды. Всякое изучение, всякое мышление есть не что иное, как подтасовка, и если осознанная или неосознанная цель исследователя – оправдать уже наличествующую вражду, он сумеет ее извлечь даже из книг самого Я. Гордина. Несмотря на то что более всесторонний и сочувственный всем участникам процесса анализ трудно представить.
Поэтому, полностью соглашаясь с необходимостью «выращивания» просветителей, способных видеть историческую картину в целом (с. 261), я все же чуточку больше надежд возлагаю не столько на сближение знаний, сколько на сближение целей – ибо знания их только обслуживают. Упущенные возможности залечивания кавказской язвы в первой книге Я. Гордина сосредоточивают в себе не просветители, не ученые, но романтическая имперская аристократия. Люди, устремленные не на истребление врага, не на упрощение социальной и культурной структуры, но на ее обогащение, на создание более многообразной целостности. В этой устремленности я и вижу идеальную реализацию такой антилиберальной, казалось бы, ценности, как имперский дух (тогда как в основе фашизма лежит именно стремление к простоте, к картине мира, свободной от неопределенности и противоречий). Как автору статьи «Империя: пересмотр судебного дела» («Знамя», 2009. № 5), мне было очень приятно прочесть в предпоследней главе «Декабристы и Кавказ. Имперская идеология либералов» призыв «критически отнестись к общелиберальной аксиоматике – во всяком случае, к той ее сфере, которая трактует взаимосвязь имперской идеи с гражданскими свободами» – герои этой главы вполне успешно сочетали преданное служение империи с либерализмом. Хотя, разумеется, не с той его выморочной версией, которая отрицает все групповые права, признавая исключительно права индивидуальные.
Выращивание имперской аристократии нового типа – вот что я назвал бы одной из важнейших исторических задач многонациональной России, хотя даже более или менее отчетливая постановка этой проблемы требует длительных размышлений и дискуссий. Однако для начала мы более не должны «придавать термину “имперский” безусловно негативный смысл» (с. 274).
Тем более что на демократию надежды мало. Книга капитана В. Миронова «Я был на этой войне» (М., 2001), разобранная в последней главе, являет страшную картину ожесточения народной вражды, в которой ни с той, ни с другой стороны уже нет ни проблеска рыцарства. Я. Гордин видит «выход из кровавого тупика в возвращении к фундаментальным постулатам, ясным некогда многим русским офицерам. Главный из которых – признавать друг друга ЛЮДЬМИ». Жаль только, что задача эта непосильна для простого человека, для которого быть человеком означает быть таким, как он: если француз человек, почему же он не говорит по-человечески, вполне разумно рассуждал чернокожий друг Гекльберри Финна.
Русская аристократия уже продемонстрировала нам, что имперский дух (и в этом его противоположность духу нацизма) заключается в умении преодолеть этничность во имя более высокой и многосложной целостности; она же продемонстрировала и понимание того, что «инородцами» желательно управлять руками их собственной аристократии, одновременно открывая ей доступ в аристократию имперскую. Народные же массы лучше по возможности держать подальше друг от друга. Какими имперскими уроками и в какой мере можно воспользоваться сегодня – к этой задаче Гордин только прикоснулся, и я всей душой надеюсь, что самое поучительное еще впереди.
Зато во второй книге своей дилогии («Ничего не утаю, или Мир погибнет, если я остановлюсь. История великой утопии») он взялся за задачу, казалось бы, давно исчерпанную, – за исследование мировоззрения Льва Николаевича Толстого, – неужели здесь еще можно сказать что-то новое после Шестова, Мережковского, Вересаева с его неоцененной книгой «Живая жизнь», которую он считал своей лучшей вещью? Как ни странно, оказалось, что можно.