Я думаю, довольно многие и сегодня хотели бы видеть Россию именно такой –
Есть у Млечина такой, почти трогательный, эпизод. Брежнев спрашивает у более искушенного знатока международных отношений, почему американские президенты не строят свою избирательную кампанию на борьбе за мир, – ему было трудно поверить, что за идеей разоружения американские массы вовсе не обязательно побегут, задрав штаны…
А если бы побежали, Брежнев наверняка охотно пошел бы им навстречу. Ибо в военном деле он любил только парады, ордена и мундиры, а страдания, смерть и всяческие треволнения ему были явно неприятны. Правда, не настолько, чтобы сделаться пацифистом, – он не любил крайностей ни в чем. Он был готов на мягкую международную политику в той степени, в которой это не слишком раздражало ястребов: в серьезные конфликты с ними он никогда не вступал – консьюмеризм и сегодня остается медлительным беспозвоночным среди стремительных хищников.
В последние годы Брежнев, подсевший на наркотики, производил впечатление смертельно уставшего человека – не хотел ни напрягаться, ни отойти от власти. Впрочем, он хорошо знал, в какое ничтожество низвергается с советского олимпа отработанный человеческий материал, – контраст оказывался, пожалуй, даже более разительным, чем у простого советского пенсионера…
Но последняя приключившаяся с ним история вызывает прямо-таки уважение: на Ташкентском авиационном заводе на генсека рухнули строительные леса, куда набились любопытствующие рабочие. Чудом оставшись в живых, со сломанной ключицей Брежнев связывается с Андроповым и просит не рубить голов: я сам виноват. Наш дорогой Леонид Ильич и впрямь воплощал консьюмеризм с человеческим лицом!
Люди безумны, люди наивны
«Гений» – это еще не самое крепкое словцо из тех, что отпускают по адресу Чарльза Буковски его фанаты. Гении субкультур именно из-за маргинальности своей тематики редко становятся гениями в культурах «больших», доминирующих (напоминаю, что слово «гений» характеризует не реальные творческие достижения художника, но лишь его социальный статус), однако какими-то секретами воздействия на «своих» они, как правило, действительно обладают – вопрос только какими.
Раскрываешь книжку (Самая красивая женщина в городе. СПб., 2004) – все фразы после точки начинаются с маленькой буквы. Зачем – непонятно, никакого дополнительного впечатления не создает. Зато сразу видать – нонконформист. И еще в глаза так и прыгают оттиснутые во всей своей красе слова на буквы «е», «б», «ж» (невольно вспоминается классическая пометка Льва Николаевича Толстого: если буду жив), но нас нынче этим не удивишь. Не хочу сказать: «Мы и не такое видали», точнее будет выразиться: «Мы такое уже видели». А уж на просвещенном Западе все эти штучки, я думаю, совершенная рутина. Эта инфляция, должно быть, скоро и вовсе обесценит все сильные выражения – останемся с одними слабыми.
Однако простодушным людям до сих пор кажется, что если автор называет какие-то неудобоназываемые предметы и действия наиболее прямым и уличным образом, то в этом проявляется какая-то особая жестокая правда: человек, столь яростно презирающий лицемерие, уж и во всем остальном не солжет. Но вот последнее – большой вопрос: одного желания резать правду в глаза мало, нужно ее еще и знать. Если бы все, кто называет вещи их наиболее незатейливыми именами, были ясновидцами духа или хотя бы ясновидцами плоти, мы имели бы миллионы Толстых и Достоевских. Цинизм всегда говорит об определенной смелости, но почти никогда не говорит о глубине. Хотя может говорить и о расчетливости: сегодняшнее либеральное общество хорошо оплачивает слюну, которой плюют ему в лицо.
Раскрываем первый рассказ – «Самая красивая женщина в городе». Нет, чувствительность не его стихия, я имею в виду автора. Красавица «с удивительно гибким жарким телом и глазами ему под стать» вонзает себе в лицо булавки в обиде на мир, который из-за ее красоты не замечает в ней ничего другого, – вонзает-вонзает, а потом берет и перерезает себе горло. Рассказ написан теми самыми диалогами, которые одним своим минимализмом заставляют довоображать глубокий трагический подтекст: в свое время простота и эффективность этого приема «а-ля ранний Хемингуэй» так поразила молодых прозаиков, что кое-кто до сих пор не может оправиться. Однако последняя фраза за простотой не гонится: «Неумолимо надвигалась ночь, и я ничего не мог с этим поделать».