Современный исследователь констатирует: «В конце 30-х годов в подходе Огарева к проблеме социализма все большее звучание получали морально-этические мотивы. Подчеркивая конечную цель социализма — счастье человека, гармоническое сочетание интересов личного и общественного во имя человека, Огарев отрывал решение этой исторической задачи от проблемы коренного экономического переустройства общества, которое создает условия для ее решения. Ярко выраженный идеалистический подход, с элементами христианского социализма…» Далее справедливо отмечается, что в тех исторических условиях подобный взгляд был отнюдь не «потерей»: «Сосредоточенность на проблеме личности не была ему одному [Огареву] присущей особенностью. […] В стране, где личность человека была исключительно объектом принуждения, где задачи антикрепостнической борьбы были первоочередными, наиболее актуальным при решении социальной проблемы, естественно, был вопрос о правах человека, о его раскрепощении» [Рудницкая, с. 43–44].
В сохранившихся письмах Огарева не найти ни слова о том, кто подтолкнул его к новым идеям, к моральным, христианским размышлениям.
Письма — путь неверный и опасный; более откровенными были стихи, писавшиеся в основном для себя, для дружеского круга. Будто подхватывая замаскированную цитату из рылеевского «Войнаровского» («Однообразны дни ведет Якутска житель одичалый»), Огарев обращается к тем, кто совсем недавно близ Якутска, Читы, Иркутска прожил тысячи «однообразных дней»:
Вопрос «как прожили вы там?», конечно, риторический. Поэт уже расспросил «пришельцев дальних стран» и многое знает; строки о «прахе жены», «ангеле» — первый поэтический отклик на смерть Александрины Муравьевой, жены декабриста Никиты Муравьева, окончившей дни в Чите шестью годами раньше.
Нам, с детства привыкшим к преемственности русских революционных поколений, поначалу странным кажутся строки Огарева, восхищающегося «чудным смиреньем»: понятно, тут речь идет не о капитуляции пред «властью роковой», а о том внутреннем смирении, которое стоит многих внешних побед; и все же, зная, кем были декабристы и кем станет Огарев, — мы признаемся, что с подобным мотивом встречались не часто.
Длинное, 54-строчное стихотворение Огарева кончается шестистишием, обращенным к другому поэту:
Поэт Николай Огарев — поэту Александру Одоевскому. Более десяти лет назад Саше Одоевскому посвятил трагические стихи Грибоедов («Я дружбу пел…»); год спустя явится на свет лермонтовское «Памяти А. И. О-го».
Огарев и эти стихи не напечатает при жизни (увидят свет лишь в 1902 г.); но не раз еще захочет помянуть поэта-декабриста.
Многое, однако, должно было случиться прежде, чем ему удастся это сделать…
В то лето, когда Одоевский погиб на черноморском берегу, в ту зиму, когда Лермонтов сочинил и напечатал свое стихотворное воспоминание, — в 1839-м Огарев после длительного перерыва снова оказывается в Москве, видится с Герценом, Кетчером, Сатиным, Грановским…
Сложнейшие разговоры, споры — о социализме, христианстве, Гегеле, европейском влиянии; затем мучительные поиски истины, «выстрадывание» ее диспутами, статьями, стихами, социальными экспериментами. Сложно, противоречиво, но неуклонно Огарев все теснее связывает себя с идеями демократии, социализма, материализма; он как будто довольно быстро удаляется от того странного состояния, от того восторженного религиозно-нравственного отречения, что явилось на Кавказе летом 1838 г.