Именно этот том осенью 1860 г. собирал и отправлял в типографию Огарев. Когда он спрашивал о статье Цебрикова, это означало, что на очереди пятый от начала текст. Издатели «Полярной звезды» не сообщали, из чьих записок они публиковали страшный рассказ о казни 13 июля 1826 г. («Воспоминания о Кронверкской куртине»). Дело в том, что автор текста, декабрист Николай Цебриков, был еще жив, а Герцен и Огарев тайного корреспондента оберегали (в это же время они напечатали и другой фрагмент его записок, о котором мы уже говорили в начале книги: рассказ о Ермолове, где Цебриков сетует, что генерал не примкнул к восстанию декабристов).
Понятно также, что, если 9 октября 1860 г. Огарев ждет «статью об Овене», т. е. Оуэне, значит, набор приближается к последних листам VI книги.
В оглавлении книги после фрагментов «Былого и дум» значатся всего два материала:
Возможно, о последнем отрывке Огарев сообщал Герцену в том же письме от 9 октября: «Свою [статью] пишу; но вот что. Чем дальше в лес, тем больше дров. Может, я ее к 1 ноября не кончу. Я только знаю, что она необходима в возможно скором времени, и потому усердствую; но опять испортить спехом не хочу» [ЛН, т. 39–40, с. 388].
Несколько лет назад Герцен на день рождения подарил Огареву записную книжку с пожеланием, чтобы друг вернул ее, наполненную стихами. Огарев же отвечал: «Ты подарил мне эту книжку для вписывания стихов, а я пишу в ней прозу, хотя ты моей прозы и не любишь […] Это моя исповедь, мои записки» [там же, с. 357].
Воспоминания Огарева дошли до нас, к сожалению, лишь в отрывках: «Исповедь», сохранившаяся в записной книжке, напечатана 80 лет спустя; рассказ же о кавказских встречах, очевидно также сначала занесенный в эту книжку, в рукописи неизвестен — только печатные страницы, вероятно вставленные в последний момент в уже готовую VI книгу «Полярной звезды».
Она вышла в марте 1861 г. (о чем извещал «Колокол», № 93, от 15 марта) — почти одновременно с объявлением крестьянской реформы в России.
«Полярная звезда» вышла в Лондоне и сразу же десятками путей двинулась в Россию. Никакого цензурного разрешения на ней не стояло, потому что цензуры не было.
Вольная русская типография, печатавшая за границей о многом, чего на родине публиковать, обсуждать
VI книга вела читателей в запрещенные, неизвестные, высокие сферы декабристского, пушкинского, чаадаевского духа; знакомила с множеством вольных стихов, с глубочайшими исповедными страницами герценовских воспоминаний. А в финале — с рассказом Огарева и его прекрасными героями.
«Превосходная вся эта книга, — писал Герцену Лев Толстой, — это не одно мое мнение, но всех, кого я только видел. […] Огарева Воспоминания я читал с наслаждением» [Толстой, т. 60, с. 373].
«
Эпиграф из Лермонтова: «И свет не пощадил, и рок не спас».
Начавшему читать может показаться, что это какой-то особый вариант «Героя нашего времени»: конец 1830-х годов (точнее — 1838 г.), Кавказские Минеральные воды, опальные офицеры, доктор Мейер (Мейер — лермонтовский Вернер).
То, что в огаревских письмах и стихах 1838–1839 гг. мелькнуло безымянным намеком — «и ты поэт с прекрасною душою», — здесь высказано свободно, откровенно:
«В ясное утро был виден и двуглавый Эльбрус, с далекой цепью гор, подобных белым облакам, а к полдню белыя облака толпились вдали точно снеговые горы. Вот уже я еду нагорным берегом Подкумка, серебрящегося и шумящего глубоко, там — внизу, а за ним опять степь зеленая. Вот на повороте у подошвы Машука забелелись домики Пятигорска. […]
Мы наняли квартиру на бульваре. Н. привел нам доктора. Мейер был медиком, помнится, при штабе. Необходимость жить трудом заставила его служить, а склад ума заставил служить на Кавказе. […] Он и Одоевский бывали у нас почти ежедневно. Они были глубоко привязаны друг к другу. Их все соединяло — от живой шутки до глубокого религиозного убеждения или лучше религиозного раздумья. […]
Это был тот самый князь Александр Иванович Одоевский, корнет конногвардейского полка, которому было 19 лет, когда он пошел на площадь 14 декабря, и которого Блудов в донесении Следственной комиссии попытался осмеять так же удачно, как Воронцов излагал свое мнение о Пушкине. Блудов не догадался, что Одоевский мог говорить: „Мы умрем! Ах, как мы славно умрем!“ (если это только было так говорено), потому что, несмотря на ранний возраст, он принадлежал к числу тех из членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России против чуждого ей правительства и управительства, первое вслух сказанное сознание, первое слово гражданской свободы; они шли на гибель, зная, что это слово именно потому и не умрет, что они вслух погибнут» [ПЗ, VI, с. 344–348].