H. Н. Муравьев вспоминает, как Паскевич собирал компрометирующие Ермолова сведения: «Не подвержено почти сомнению и то, что Грибоедов в сем случае принял на себя обязанности, не согласные с тем, чего от него ожидали его знакомые» [Гр. Восп., с. 57].
Сильнее всех возмущен Денис Давыдов, который приписывает Грибоедову по отношению к Ермолову роль «раба-спутника до первого затмения»: «В Грибоедове, которого мы до того времени любили как острого, благородного и талантливого товарища, совершилась неимоверная перемена. Заглушив в своем сердце чувство признательности к своему благодетелю Ермолову, он, казалось, дал в Петербурге обет содействовать правительству к отысканию средств для обвинения сего достойного мужа, навлекшего на себя ненависть нового государя. Не довольствуясь сочинением приказов и частных писем для Паскевича (в чем я имею самые неопровержимые доказательства), он слишком коротко сблизился с Ванькой-Каином, т. е. Каргановым, который сочинял самые подлые доносы на Ермолова. Паскевич, в глазах которого Грибоедов обнаруживал много столь недостохвального усердия, ходатайствовал о нем у государя».
Мемуарист объясняет «неимоверную перемену» влиянием «беса честолюбия», будто бы вселившегося в Грибоедова. Более того, Денис Давыдов сообщает, что Грибоедов в Москве позже сказал С. Н. Бегичеву: «Я вечный злодей Ермолову». Давыдов уточняет, что эти слова слышал «от зятя моего Дмитрия Никитича Бегичева», брата ближайшего грибоедовского друга [Гр. Восп., с. 153–154].
Что же сотворено «злодейского»?
Вчерашние приятели единодушно отвечают: Грибоедов
Вот «точка обиды»! Отныне всякое слово, вышедшее из канцелярии Паскевича, будет приписано Грибоедову, и порою несправедливо (так, Давыдов решительно ошибался, сообщая о сближении Грибоедова с авантюристом Каргановым; они терпеть друг друга не могли).
Как известно, Грибоедов пытался объясниться с Ермоловым, посетил его год спустя в Москве; и после очень сожалел о своем визите: «Этого я себе простить не могу. Что мог подумать Ермолов? Точно я похвастать хотел… а я, ей-богу, заехал к нему по старой памяти» (рассказ Грибоедова актеру П. А. Каратыгину [PC, 1874, № 6, с. 294]).
Опираясь на эти сведения, Тынянов в своем романе воссоздает встречу Ермолова с Грибоедовым в Москве:
«Он ведь грамоте-то, Пашкевич, тихо знает. Говорят, милый-любезный Грибоедов, ты ему правишь стиль?
Лобовая атака. Грибоедов выпрямился.
— Алексей Петрович, — сказал он медленно, — не уважая людей, негодуя на их притворство и суетность, черт ли мне в их мнении? И все-таки, если вы мне скажете, кто говорит, я, хоть дурачеств не уважаю, буду с тем драться» [Тынянов I, с. 22].
Наш круг совсем замкнулся. Документ из грузинского архива действительно написан для Паскевича рукою Грибоедова через две недели после отставки Ермолова, но еще за две недели до его отъезда из Тифлиса: «Я нашел, что его здесь мало поощряли к ревностному продолжению службы…»
Друг же Грибоедова П. А. Вяземский написал из Петербурга: «О Ермолове, разумеется, говорят не иначе, как с жалостью, а самые смелые с каким-то удивлением. Впрочем, кажется, он в самом деле в соображениях и планах своих был не прав. У провидения свои расчеты: торжество посредственности и уничижение ума входят иногда в итог его действий. Кланяемся и молчим…» [Гр. Восп., с. 90].
Мы не хотим оправданий и обвинений: речь идет о выдающихся людях в сложнейших обстоятельствах.
Мысль о том, что гениальному автору «Горя от ума» все дозволено и все прощается, не кажется заслуживающей внимания. Как и мысль, что ничего не прощается и никаких снисхождений… Да, в истории с Ермоловым Грибоедов несет нравственные потери и сам это понимает. Но через эти потери, он уверен, лежит путь к искуплению, к тому добру, которое растворит совершаемый грех…
Как не вспомнить тут Пушкина: «Толпа […] в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении:
Глава 2
Могучие обстоятельства
Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни…
«Отыскивается часовой мастер Швейцер, бежавший из Тегерана и похитивший у шаха несколько пар часов».
«Дело о восхождении академика Паррота в сопровождении диакона Хачатура Абовяна на гору Арарат» — завистники распускают слух, будто это обман и что вершина, «на высоте 15 158 футов над уровнем моря находящаяся», не достигнута. Паррот дает «честное слово ученого» — «кому же охота лично в этом удостовериться, тому советую самому взойти на вершину, на левом краю которой поставили мы малый крест, который тщетно желал бы он увидеть снизу».
«Дело о запрещении чиновникам государственных учреждений почерка с уклоном справа налево, как трудночитаемого».