Говорили, что Гидеон предлагал весь выигрыш — двадцать тысяч долларов — Фёрам. Но Фёры, конечно, отказались, с какой стати им брать у Бельфлёров деньги, да еще при таких обстоятельствах? Я не хочу, я не заслужил, это такое горе, — невыразительно бормотал Гидеон, но с чего бы Фёрам слушать его? Даже Бельфлёрам — с чего им его слушать? Во время бдения у гроба отец Николаса отвернулся от Гидеона, несмотря на то что знал — не мог не знать! — что Гидеон не виноват, действительно не виноват в смерти его сына. (Маркус умер сразу же, сломав шею, Николас же промучился в агонии еще один день и одну ночь; у него была проломлена грудь, переломаны руки и ноги… Кобылка Ангелок тоже погибла — ранения у нее были настолько серьезными, что владельцу не оставалось ничего иного, как пристрелить ее. Зато ее наездник, пусть пострадавший и, возможно, искалеченный на всю жизнь, смерти, к счастью, избежал.)
В смерти Николаса не было вины Гидеона, и тем не менее Фёры не желали более ни видеть его, ни даже слышать его имени. В жалости со стороны Бельфлёров они не нуждались, в их слезах тоже, как и в присланных Бельфлёрами на погребение корзинах с цветами — лилиями и белыми ирисами. Разумеется, не Гидеон был виновен в случившемся, винить его было не в чем, это понимали и самые безутешные из Фёров — и должен был понимать каждый! — однако они отвергали его возражения, его скорбь и не желали видеть его покрасневшие глаза и чуять его сладковатое от виски дыхание.
И уж точно не нуждались в его деньгах.
Ноктюрн
После долгого десятимесячного вынашивания, после трех суток схваток столь мучительных и беспощадных, что Лея, стойко перенесшая всю беременность и нежелавшая ни с кем делиться своими страхами, под конец превратилась в вопящее животное, чей крик вырывался из окна, пронизывал темноту и достигал противоположного берега озера (так что спрятаться Гидеону было некуда и даже пьяное забытье не спасало его); когда, после жесточайших схваток, боль которых Лея не могла бы описать словами (а по ее убеждению, схватки начались не тягостно жарким августовским вечером, когда после ужина большинство родственников отправились на озеро и с ней осталась только хмурая, молчаливая Делла с ее утомительной скорбью, — нет, они начались в тот день в Похатасси, когда закончились скачки и Николаса унесли с ипподрома, еще не зная, что его увечья смертельны и он истекает кровью: именно тогда сквозь тело Леи словно прошел электрический разряд, и от боли у нее в глазах помутилось, и все ее тело словно утратило способность видеть, она буквально ослепла); когда ее бессвязные крики были обращены не только к матери и бедному Гидеону (которому она однажды взяла и запретила сидеть у своей кровати, сказав, что просто не может смотреть на его беспомощные страдания, ей и своих хватает: «Уйди! Уйди отсюда! Сил нет на это смотреть! Не хочу тебя видеть! Ты жалок, ты сам как ребенок, уходи же, сыграй в покер с друзьями или напейся, ты же это любишь, весь последний месяц не просыхаешь, не сиди здесь, убирайся!» — кричала она, на ее широком лице выступила испарина, и капельки уже собирались в тонкие ручейки, а Делла и Корнелия то и дело вытирали их), а к самому Господу, в Которого она никогда не верила, Богу, Которого она в юности высмеивала (даже при матери — она просто обожала изводить Деллу), когда комната пропиталась запахом крови, а меж измазанных ног Леи появилась голова младенца, то не только тетушка Вероника упала в глубокий обморок, но и доктор Дженсен тоже (принимая близнецов, старик был просто великолепен — он без конца разговаривал с Леей, а в самый критический момент надавил ей на живот и задышал вместе с ней — глубоко и ритмично, будто передавая ей силу своих легких — и словно действительно передал, потому что роды, несмотря на десятичасовые потуги, прошли на удивление благополучно); когда все закончилось, а изнуренное тело Леи исторгло поселившийся в нем плод, первой заговорила Корнелия: «Его нужно немедленно придушить», а прабабка Эльвира добавила: «Просто унести — в Нотога-Фоллз, например, и оставить на крыльце приюта», но Делла, протиснувшись к ложу и не обращая внимания на мольбы дочери (та в горячечном бреду требовала дать ей родившееся существо), только и сказала: «Я всё устрою. Я знаю, что надо делать».
Если Лея была роскошной розой, темно-красной, бархатистой, привыкшей к правильному уходу и росшей в плодородной земле, то Гарнет Хект была розочкой растрепанной и дикой, одним из тех чахлых, хилых, но все же красивых цветков, чьи лепестки почти сразу срывает ветер; такие дикие розы обычно бывают белыми или бледно-розовыми, тычинки у них тоненькие и покрыты пыльцой, как крылья ночных мотыльков, и даже колючки послушно сгибаются под нажимом требовательных пальцев.
— Однако — думал Гидеон, пожимая худенькую руку Гарнет и таща девушку за собой (какая она легкая — косточки тонкие, как у воробья!), — если присмотреться, такие цветы тоже по-своему красивы.
— Гидеон, прекрати, стой, Гидеон… Пожалуйста…