Вельский накрыл его руку своей. Другой рукой он таким же манером коснулся сидевшей рядом с ним Ляли. В описании Чагина это, на мой вкус, выглядит несколько картинно. Напоминает тайную сходку, точнее — картину с таким названием. Есть ли такая? Об этом сейчас думаю я, не Чагин.
Он думал совсем о другом.
— Как вы знаете, даже в нашей стране есть отдельные недостатки, — Вельский развязал тесемки и открыл папку: в ней лежали фотокопии.
Исидор пишет, что окаменел. Он понимал, что именно сейчас начинается его работа — то, ради чего он был сюда послан.
— К несчастью, этих недостатков слишком много, — как бы делясь сокровенным, выдохнул Альберт.
Чагин извинился и поспешно вышел. У него началось что-то неладное с желудком. Он долго сидел на стульчаке — и всё не находил сил, чтобы вернуться. Возвращение казалось ему началом доноса. Чем меньше он услышит, тем меньше нужно будет рассказывать. А может — и ничего.
Когда Исидор вернулся, Вельский переворачивал очередной лист. Слева от него уже лежали три или четыре. Среди отдельных недостатков советской страны значились неэффективное производство, малые зарплаты и тяжелое положение рабочего класса. Последнее обвинение в глазах советской власти выглядело особенно обидным, поскольку существовала она исключительно для его, рабочего класса, благополучия.
— На этом оканчивается предисловие, — сказал после паузы Вельский.
Основная часть текста была описанием новочеркасских событий 1962 года, о которых никто из присутствующих прежде не слышал. Произнеся слово
Сначала стреляли поверх голов, но на деревьях сидели мальчишки, и залп пришелся по ним. Они посыпались вниз, как груши. Как груши, повторил неведомый рассказчик. Солдаты, может, и не хотели убивать, но вот эти дети, понимаете, — толпа пришла в ярость… Дальше уже стреляли куда попало. Стоны, крики… Кто-то полз, оставляя кровавый след. Медленно полз. Глаза залиты кровью, невидящие. Если бы не кровь, так был бы похож на пьяного. Сам не знал, куда полз.
Оттого, что слово
— Это тоже вымысел? — спросила Ляля. — Как у Шлимана?
Лицо ее было мокрым от слез.
Вельский ничего не ответил, но ответа и не требовалось. Непридуманное имеет собственные слова.
Расходились молча. Ни слова не сказал даже Альберт, сохранявший самообладание до самого конца рассказа.
— Неужели такое могло произойти? — сказал Исидор, когда они с Верой вернулись домой.
Вера порылась в сумочке и достала папиросы. Она курила редко, почти всегда за компанию.
— Могло? — повторил Исидор. — В нашей… В советской стране?
Вера глубоко затянулась и бросила на Исидора удивленный взгляд.
—
Исидор тоже взял папиросу. Он понял, что лучше молчать. Вера же больше ничего не говорила.
Когда ложились спать, сказала:
— Я боюсь за Вельского.
Знала бы она, как боялся за Вельского Исидор. Всю ночь он лежал с открытыми глазами и не понимал, что ему теперь делать. Тихо встать, одеться и — что? Уехать в Иркутск? Признаться Вере? Повеситься? Во всех трех случаях он ее терял. Набравшись решимости, он прижался к ней спящей и прошептал:
— Вера, послушай…
Он готов был признаться. Говорил, касаясь губами ее шеи, потому что смотреть ей в лицо не было сил.
— Вера…
Она его легонько оттолкнула.
— Только не сегодня, знаешь. Мне этого ну совсем не хочется.
Исидор догадался, конечно, что речь идет не о его признании, но ухватился за Верины слова, как за соломинку. И не признался.
На следующее утро перед входом в университет Чагина ждал Николай Петрович. Он сухо поздоровался и показал Исидору на стоявшую рядом «Волгу». Чагин машинально погладил оленя на капоте. Сам себе он тоже напоминал оленя, запутавшегося в сетях. Добровольно.
Всю дорогу Николай Петрович молчал, и его лицо было похоже на африканскую маску. Это, а также «Волга», на которой они ехали, говорило о том, что общение будет официальным.