Это было год тому назад. Между визитами к Сен-Сансу, Гуно, деловыми встречами с парижским издателем мосье Макаром Чайковский несколько раз ездил из Парижа в Кремлен-Бисетр. Там рос Жоржик, не понимавший ни слова по-русски, называвший мамой и папой приютивших его людей. Жена Николая Ильича приехала вслед за Чайковским в Париж. Она спешно выправила мальчику паспорт, метрику, даны были деньги льстивой кормилице… Жоржика, резвого, картавого, ласкового, нагруженного подарками, вывезли в Петербург.
Это было год назад. Сходство его с матерью было поразительно. Александре Ильиничне и Льву Васильевичу пришлось рассказать длинную историю о найденыше, о случае, так осчастливившем Николая… Боялись, что сходство Жоржика выдаст все, боялись за радость Тани (жившей в то время уже в Петербурге) при встрече с ним…
Все обошлось. Жоржик научился русскому языку, русским молитвам. Он забыл Кремлен-Бисетр и больше всех любил Петра Ильича, баловавшего его сладостями и игрушками. С Таней, умершей вчера на маскараде, Чайковского связывала странная тайна. Но сейчас не было времени думать об этой смерти.
Несколько месяцев тому назад он в Аахене присутствовал при последних неделях Кондратьева. Кондратьева не стало, но потери он почти не почувствовал. И смерть Вериновского – в которой, быть может, он был повинен, отозвалась в нем не так, как должна была отозваться. Вериновский покончил с собой из-за любви к жене Анатолия Ильича Прасковье Владимировне и отчасти из-за самого Чайковского, – это был молодой офицер, влюбленный в его невестку, жестоко с ним кокетничавшую. Когда приехал в Тифлис Чайковский, Вериновский почувствовал к нему влечение. Он пустил себе пулю в лоб на следующий день после отъезда Петра Ильича.
Это портило ему воспоминание о Тифлисе, где он испытал много счастливых минут: он гостил у Анатолия, переведенного туда вице-губернатором; Прасковья Владимировна была первой в городе по красоте и блеску. Еще в Москве, до замужества, она сводила с ума кого хотела, сам Антон Рубинштейн с эстрады бросал ей в первый ряд на колени только что полученные от поклонниц цветы. В Тифлисе их дом был самым гостеприимным и самым пышным домом; Чайковский, попав к ним, очутился в центре музыкальной, литературной и светской жизни. В гостиной “Пани”, как называл свою невестку Чайковский, ставились спектакли, давались балы, устраивались концерты. Он немало был удивлен, когда здесь узнал, что Тифлис любит его, любит “Онегина” и “Мазепу”, и на пышном чествовании, устроенном ему в театре, в увитой гирляндами ложе, заваленный подношениями, при звуках “Славы”, он был искренне растроган. До этого он думал, что Россия – это Петербург и Москва, и вот оказалось, что еще теплее относится к нему провинция: Тифлис, Киев, Одесса – куда только его не забрасывала судьба!
Его бросало по России: после дирижерства “Черевичками” его стали приглашать не только как автора тех или иных вещей, но и как дирижера. В Петербурге устраивается концерт из его произведений, в Москве он дирижирует “Моцартианой”… Но среди этих, один за другим бегущих успехов, его ждет удар: в Петербурге проваливается “Чародейка”, и проваливается, как никогда до того не проваливалась его опера: без надежды когда-нибудь вернуться на сцену.
Этот провал среди стольких успехов он почувствовал как первое предостережение: неужели он ошибался всю жизнь, и Надежда Филаретовна была права (и Стасов, и Лев Толстой), неужели только теперь – так поздно! – он убедился, что он не оперный композитор? Два года “Мазепы”, два года “Чародейки” ушли безвозвратно, не говоря уже о ранних операх, за которые он теперь себя проклинает… А жить осталось, может быть, уже немного, и столько еще хочется сделать! И самое печальное то, что в сорок семь лет он убеждается, что ничего в самом себе не понимает.
На репетициях ему казалось, что русская оперная сцена еще не видела такой музыкальной драмы, не слышала такой музыки, а когда на следующий день после первого представления “Чародейки” он вечером пришел к Римскому-Корсакову, то увидел в гостиной напряженные лица гостей: перед его приходом говорили о том, что делать? Смолчать о вчерашнем или, наоборот, уверять что все обстоит хорошо? И тогда Чайковский неожиданно для самого себя сказал:
– Господа, давайте сделаем так, будто вчерашнего вечера просто не было. Давайте говорить о другом.
Это было сказано так просто, что гости и хозяева почувствовали себя внезапно свободными, а двое юношей, смотревших на него во все глаза, – Глазунов и Лядов – испытали что-то похожее на восторг.
И сейчас же все заговорили, заулыбались, и Чайковский принялся рассказывать что-то веселое. В тот вечер Корсаков обратился к нему с просьбой: помочь ему переинструментовать