И тревога, и беспокойство отчасти были вызваны мнительной боязнью поверить, что дедушка — после стольких лет отсутствия («…столько лет! Столько лет!») — наконец вернется, отчасти же объяснялись тайным, скрываемым друг от друга и от самих себя нежеланием, чтобы он возвращался. Нежелание это распространялось не на то, что домой вернется он, дедушка, для всех дорогой, любимый и близкий, хотя и несколько отдалившийся за время своего отсутствия, а на то, что он вернется оттуда, из тех страшных мест. Значит, он принесет с собой нечто совершенно не укладывающееся в привычную обстановку наших комнат с креслом, диваном (валики и подушки), резным буфетом, в недрах которого потаенно, словно семейный идол, хранится фарфоровый сервиз. Комнат с кочергой перед белой изразцовой печкой и конечно же (конечно же!) оранжевым абажуром над круглым обеденным столом, застеленным вышитой по кайме цветочным узором скатертью.
Да, привычная обстановка начала пятидесятых, и в нее-то не укладывалось, не умещалось нечто такое, что дедушка — наш любимый дедушка — мог принести на подошвах ботинок, в складках пиджака, под воротником пальто. Нечто совсем незначительное, сущий пустяк — прицепилось, знаете ли, как нитка к рукаву пиджака, смешалось с крошками табака в кармане — не стоит обращать внимания. И никто не обращал бы, если бы в этой незначительности не проскальзывало нечто слегка отталкивающее, обескураживающее, чужое, похожее на мокрый расплывшийся след с грязными потеками: в доме вымыли пол, а кто-то, не соблаговоливший вытереть ноги, оставил на паркете. Оставил, и вот хозяевам приходится делать вид, что они не замечают этого следа и вовсе не собираются упрекать за него гостя. Напротив, они встречают его с доброжелательными, сияющими улыбками, но в выражении их лиц невольно сквозит — не осуждение, нет, а некое боязливое сочувствие ему, провинившемуся, легкая натянутость и принужденность, тоже оставляющие след в душе.
Как сейчас понимаю, домашним не хотелось оставлять такой след в душе дедушки, который не был ни в чем виноват, но в то же время они чувствовали себя не в силах избавиться от невольной принужденности и поэтому говорили себе, что дедушку простили. Виноват или не виноват — об этом предпочитали умалчивать и лишь шумно радовались полученному дедушкой прощению. «Слава Богу, он отсидел свой срок и теперь вернется», — повторяли они с облегченными вздохами, стараясь заняться перестановкой посуды в буфете, разбором ниток в железной коробочке из-под халвы и избегая смотреть друг другу в глаза, чтобы не признаваться в своих сомнениях, опасениях, душевном хаосе и смуте.
Сомнения эти касались невиновности дедушки, о которой как будто и было сообщено, но как-то уклончиво и невнятно: не оправдан, а освобожден в связи с окончанием срока. Поэтому к ожиданию дедушки у взрослых примешивалась некая жертвенная готовность смириться с его пребыванием здесь, среди заведомо невинных и ангельски непорочных. Мне же — как самому невинному и непорочному — вообще запрещалось его ждать, и стоило забраться на колени к отцу или матери, обхватить за ноги бабушку, в нетерпении спрашивая: «Когда?..» — или: «Скоро?..» — и меня тотчас же с досадой обрывали: «Замолчи! Тебя это совершенно не касается!»
Совершенно не касалось это и наших знакомых, дальних родственников, сослуживцев матери и отца, соседей по квартире — особенно соседей, по отношению к которым принимались самые тщательные меры предосторожности, чтобы они окольными путями не выведали нашу семейную тайну. Поскольку первым на этих путях им встретился бы я, самый ненадежный хранитель тайны, каждый из взрослых считал своим долгом сесть в кресло, поставить меня перед собой, сначала погладить по голове, пытаясь усмирить мой непокорный хохолок, а затем строго и проникновенно посмотреть в глаза, внушительно погрозить пальцем и произнести: «Ты хороший, послушный мальчик, только никому не говори о возвращении дедушки. Ни во дворе, ни на кухне. Обещаешь?»
Разумеется, я обещал, обиженно хмурясь в знак того, что этим заранее сделанным предупреждением взрослые отнимают у меня часть тех заслуг, которые по праву принадлежали бы мне в том случае, если бы я доказал полную самостоятельность своего намерения сохранить семейную тайну. Да, я обещал, и тогда взрослые, чувствуя себя слегка обязанными мне за мое послушание, доставшееся им по столь невысокой цене, вновь поощрительно гладили меня по голове, называли хорошим мальчиком и отпускали играть.