То же самое повторялось, когда знакомые мальчишки свистели под окнами, вызывая меня во двор, а я неподвижно сидел возле матери, строчившей на швейной машинке, и заворожено смотрел на ее отставленный в сторону локоть и склонившуюся над выкройкой голову, любуясь каждым ее движением и тем самым мешая ей сосредоточиться на своем занятии. «Опять я из-за тебя все испортила! Пойдешь ты, наконец, гулять? Что ты сидишь возле меня, как красная девица!» — негодовала и сокрушалась мать. И хотя сравнение с красной девицей было очень обидным и задевало мое самолюбие, я не предпринимал никаких попыток доказать его несправедливость. Я лишь слегка отводил в сторону взгляд и нехотя прислушивался к свисту мальчишек, обозначая обманчивую готовность пойти гулять, чтобы дать ей сосредоточиться, а затем снова посмотреть на нее и, пока она не рассердилась, украдкой полюбоваться ею.
Так же я любовался матерью, когда мне удавалось застать ее в минуты рассеянной задумчивости или отрешенного созерцания посторонних предметов, случайно попавших ей на глаза: цветочного горшка на подоконнике, ключика со сломанной бородкой, выпавшего из дверцы буфета, картонной коробки от пастилы, в которой ползала залетевшая в форточку оса, шелестя прозрачной бумагой. В такие минуты и сам я погружался в созерцание, только не предметов, а матери, и лишь когда ей удавалось перехватить мой взгляд, осторожно переводил его на предметы, как бы придавая им ее облик. Мне хотелось, чтобы неуловимые черты матери присутствовали и в цветочном горшке, и в дверце буфета, и в картонной коробке, хотелось, чтобы я угадывал ее выражение во всех вещах — диванах, стульях, столах. И действительно присутствовали, и действительно угадывал, и спинка дивана словно повторяла изгиб ее руки, круглая крышка стола — очертания лица, а резная завитушка стула — косточку на запястье.
Но самое удивительное, загадочное, непостижимое заключалось в том, что я не только видел отражение матери во всех предметах, но и слышал в их названиях отзвуки ее имени — особенно в названиях, начинавшихся на «а» и таивших в себе волшебную завязь, зародыш имени Ангелина… Ангелина Тихоновна… Ангелина Тихоновна Павлова (в девичестве — Петрова). Имя матери я произносил по тысяче раз в день, произносил с восторгом и обожанием, но это было лишь началом тех экзистенциальных превращений, которые претерпела моя детская любовь к ней. И стоило матери меня несправедливо отчитать, отшлепать, поставить в угол («Стой и не поворачивайся, пока мы тебя не простим!») или даже дать мне ремня, как именовался в нашей семье самый суровый способ наказания, и я оказывался во власти мучительных экзистенциальных сомнений: неужели то самое-самое, материнское, родное способно так неузнаваемо исказиться или вообще исчезнуть?! Пусть не навсегда, а лишь на минуту, полминуты, секундочку, но без нее уже не будет вечности. Что же это за вечность, в которой недостает секундочки! Вот так же и материнской любви мне теперь недостает. И хотя мать сама жалеет о случившемся и старается загладить свою вину, усаживая меня к себе на колени, делая смешные рога из моих непослушных вихров, в знак дружеского примирения, касаясь носом кончика моего носа я не могу избавиться от мысли, что она уже не самая красивая, добрая, справедливая, и ее отражение в вещах для меня гаснет, и я не слышу отзвука ее имени в предметах, название которых начинается на «а».
Я даже завидую другим мальчишкам, у которых другие матери, кажущиеся мне и красивее, и добрее, и справедливее, и я все чаще ловлю себе на том, что мечтаю побыть их сыном. Побыть хотя бы немного, совсем немного, всего лишь часок. И поэтому в то время, когда мальчишки бегают по шумному, завешенному сохнущим бельем двору, валтузят спущенный мяч, обсыпанный кирпичной пылью от ударов об стену, гоняют, обруч крюком из толстой проволоки или неистово крутят педали своих велосипедов, радуясь малейшей возможности вырваться из-под надзора, я незаметно подсаживаюсь к их матерям и как бы заменяю им сына. Да, я готов отдать все, лишь бы они, оставив без внимания собственных сыновей, взяли меня под свой надзор. И меня окатывает волна жгучего и самозабвенного восторга при мысли, что на это время я их сын и поэтому имею полное право любить этих далеких, недоступных и необыкновенных женщин. Мне даже хочется взвизгнуть, залаять, укусить их за руку, так сильна во мне любовь, но я не смею и пошевелиться, опасаясь неосторожным движением выдать, что я их временный сын и поэтому никакого права на них не имею.