— Тебе не удастся от меня избавиться, прежде чем я не решу уйти сам. Ты упустила эту возможность, когда ушла твоя матушка. Теперь все поймут, что ты позволила мне здесь находиться.
— Ты не слишком галантен.
— Ради любви все средства хороши. — Он шагнул ближе и легонько прикоснулся к её руке. — Послушай. Я никогда не дотронусь до тебя без твоего согласия, пойми. Но я хочу с тобой поговорить. У нас есть вся ночь. Прошу тебя, сядь и выслушай меня.
Сверкнув тревожной улыбкой, она спросила:
— Где твоя лошадь?
— Привязана позади дома. Где работают каменотёсы.
— Она начнет беспокоиться.
— Ещё нескоро. И это не лошадь, Кьюби, а лошади.
Джереми поймал блеск в её карих глазах, когда она обернулась. Кьюби нашла стул и села.
— Хорошо. Я тебя выслушаю. Но разве мы об этом уже не говорили?
Джереми уселся на кровать и с деланной безмятежностью покачал ногой в отполированном сапоге с недавними капельками грязи.
— Я приехал за тобой. Чтобы забрать тебя. У меня достаточно денег для жизни. Шахта, которую мы открыли, приносит хорошую прибыль и сделает меня вполне независимым. Сегодня я возвращаюсь в свой полк в Брюссель. Если ты уедешь со мной, мы доскачем до Лонсестона и остановимся в «Белом олене».
— Уеду с тобой? Джереми, мне очень, очень жаль. Я так часто пыталась тебе объяснить...
— Да, но Валентин только что...
— И до того. Я пыталась объяснить...
Джереми взял её руку и перевернул ладонью вверх. Её рука лежала, как не до конца прирученный зверек, который в любую секунду может сорваться с места.
— Я хочу на тебе жениться. Хочу... чтобы ты стала частью меня, чтобы мы оба стали частью друг друга... Я хотел бы обладать твоим телом, а также душой и сердцем. Кьюби, я хочу увезти тебя в мир и жить с тобой до конца дней, и испытать в твоём обществе всё, что этот мир предложит — говорить с тобой, слушать тебя, вместе с тобой встречать опасности и радости... огорчения и удовольствия... веселье юности, и трудности, и счастье...
Он умолк, потому что иссяк запас слов, чтобы сломить её оборону. Кьюби сидела, опустив голову, но слушала.
— Я мог бы жениться на ком-нибудь ещё, — сказал Джереми. — Ты тоже могла бы. Но для нас обоих это будет жизнь наполовину, мы не будем дышать глубоко, никогда не почувствуем то, что могли бы, не ощутим полный вкус жизни...
— Почему ты так уверен, что ко мне это относится в той же степени, что и к тебе?
— Потому что всё это — во мне, — сказал он, погладив её ладонь. — Поедем со мной. Как я сказал, мы заночуем в Лонсестоне — как кузены, или как пожелаешь, чтобы поездка выглядела благопристойной. Завтра мы сядем на дилижанс в Лондон, там поженимся и поплывём прямо в Брюссель. Это будет нелегкое и довольно некомфортное путешествие, в отличие от жизни здесь — лёгкой, удобной и безопасной, но я сделаю что угодно, чтобы принести тебе радость и счастье. Любимая, ты поедешь со мной?
В лёгких, комфортных и безопасных глубинах дома снова залаял спаниель. Кьюби сидела в лёгком и безопасном комфорте своей спальни, а молодой военный в красном мундире гладил её руку. Кьюби заняла эту комнату только после строительства нового крыла замка, но мебель помнила с детства.
Она сидела на зелёном бархатном стуле, на котором сидела пятнадцать лет назад, когда горничная натягивала на неё первые в жизни охотничьи сапоги. Под зеркалом в выцветшей золочёной оправе над камином лежали мелкие сувениры — программа бала, отцовская булавка для галстука, букетик розмарина с пикника, рисунок пастелью, который сделала для неё Клеменс. Корзинка с вышиванием и торчащими из-под крышки отрезами шёлка лежала на другом стуле, а перед ним — домашние туфли и пара детских перчаток. Балдахин над кроватью был из тяжёлой жёлтой парчи, шторы на окнах — из той же ткани, но выцвели от солнца. Её комната. Место для уединения. И в неё вторгся грозный молодой военный.
— Ты поедешь? — повторил он.
Даже если бы она его любила, а она не любила, это предложение выглядело совершенно неразумным, почти неприличным. Как бы помягче от него избавиться, снова разочаровать и показать тщетность надежд, чтобы он тихо ушёл, оставил её в покое и ушёл, но не слишком задетый, и вернулся в свой полк, где наслаждался бы жизнью без неё? Какая жалость, ведь при других обстоятельствах он стал бы лучшим мужем, чем Валентин, а она стала бы ему лучшей женой. Какая жалость, что она не такая, как он себе вообразил. Никогда такой не была и вряд ли будет.
Он воображал её нежной, покладистой и доброй, но она холодная, твёрдая и злая. Семья значит для неё куда больше, чем страдающий от любви юноша. Куда больше. Джон, Огастес, Клеменс и мальчики, и матушка, и огромный величественный замок, и чудесные виды, и благородные леса, и пологие утёсы, и вечно изменчивое, но не меняющееся море. Она — Тревэнион из Каэрхейса, и этим всё сказано. И этого достаточно. Более чем.