По мере того как луна растет, мною все больше овладевает недовольство. После наступления темноты я чувствую стеснение в груди, работа застопоривается, стены кажутся большими тенями, свет лампы не может их оттеснить. И сквозь оконные стекла прогрызают себе дорогу немилосердные лучи холодного спутника Земли.
Позавчера, когда взошла луна, произошло внезапное вторжение холодных воздушных масс. Резкое падение температуры — после стольких недель затяжного мороза — было неожиданным и мучительным. Хрусткое удушение жизни… Незащищенные дикие животные теряют силы и умирают. Ты не видишь их смерти; но кровь, сворачиваясь в кровеносных сосудах, источает страшную тишину. Это парализующее дыхание неудержимо, оно проникает в дома… Ужас охватил меня. Я не мог усидеть в комнатах, накинул пальто и вышел. Воздух покалывал губы, глаза наполнились влагой. Луна пылала как засасывающий огонь. Защитный мерцающий свод атмосферы будто разрушился, и сквозь разреженный кристаллический океан хлынул вниз холод космического пространства. Шлюзы смерти, казалось, открылись. Дыхание вечного покоя распространилось повсюду. Я почувствовал, как сердце у меня забилось сильнее, пока глаза смотрели на свернувшуюся, словно кровь, землю, над которой скользили крылья тишины.
Почувствовав кожей пронизывающий холод, я очнулся от печальных раздумий и постарался скорее вернуться домой. — Разум подсказывает мне, что в день полнолуния наступит перелом и холод пойдет на убыль.
Вчера я вдруг заинтересовался, как справляются с атмосферными явлениями другие люди, как они это переносят и какого рода мысли ими движут. Я чувствовал потребность в общении. И решил, что ближе к вечеру спущусь в город, чтобы побывать в гавани и посидеть в гостиничном ресторане. «Абтумист» наверняка еще стоит, скованный льдами, недалеко от берега; команда же его давно должна была перебраться на сушу.
Я все не мог решиться вывести из конюшни лошадь и запрячь ее в сани. Я не знал, в каком состоянии дороги: может, на некоторых участках снег уже отступил и обнажился щебень. Я боялся и
Улицы города словно вымерли. Жизнь притаилась за дверьми. От коньков крыш сползал вниз едкий дым. Примерно четверть всех окон была освещена. Легкий ветер дул со стороны моря. Гавань тоже казалась необитаемой. На борту почтового парохода горело несколько керосиновых ламп. Их желтое сияние усиливало ощущение запустения. Море — серо-белое — начиналось где-то за оледеневшими молами. Береговые утесы были окаймлены обломками льдин. «Абтумист», будто его выбросило на берег, лежал посреди ледяной пустоши. Корабельный корпус, труба, мачты и грузовые стрелы в эту светлую ночь казались черными и плоскими, словно их вырезали из закрашенного чернилами картона. Очевидно, огонь под котлами не горел. Скудный свет слабых бортовых фонарей едва проникал сквозь белесое свечение ночи. И выглядел как крошечные желтые точки, которые я мог бы вообще не заметить, если бы не всматривался с одинаковым напряжением в ближние и дальние предметы. Я отвернулся и поспешил к гостинице.
В ресторане собралось несколько человек. Я занял место в углу, поближе к печке, и заказал крепкий пунш. Меня знобило. Сперва я сидел, полностью погруженный в себя, дрожа от внутреннего охлаждения; лишь постепенно мои чувства раскрылись для восприятия окружающего: я начал рассматривать людей и слушать, о чем они говорят. Среди посетителей было трое матросов с «Абтумиста». Поначалу они больше помалкивали. Время от времени пытались найти способ объясниться, который был бы доступен для всех присутствующих. Но, видимо, не добились в этом успеха и потому вновь и вновь переходили на английский, вряд ли понятный хоть одному из прочих гостей. Однако потребность высказаться у них еще не угасла; и попытки самовыражения делались все более дерзкими с каждым новым стаканом горячего пунша или холодного шнапса. В конце концов матросы начали сопровождать непонятные слова громкими выкриками. Иногда это получалось удачно: все присутствующие одновременно смеялись, потому что матрос подкреплял свой выкрик причудливым движением рук, и каждый делал вид, будто понял такой жест. А может, и вправду сказывалось глубинное единство представлений, ведь эротические фантазии человека повсюду одни и те же. Здесь же речь шла именно о грубой, внешней оболочке бытия.