Земля, на которой мы с мамой тогда находились, была нашей родиной. Она была наполнена могилами, наполнена историями, в которых шла речь об умирающих людях. Печаль и радость переплетались между собой. Не моя это судьба — обрести постоянную родину. Я свою родину терял многократно. И окончательную
обрел очень поздно. С тех пор как Тутайн лежит здесь в гробу, этот остров стал моей родиной. Даже образ Норвегии мало-помалу тускнеет в моем сознании. Родина — это не политическое или географическое образование; она — не место жительства и не поле, дающее тебе хлеб. Родина — это место упокоения мертвых, которых ты знал как живых. Могилы в земле приковывают к себе сильнее, чем любые чувства, связывающие нас с конкретным ландшафтом, с нашим происхождением и с полученным воспитанием. Но в то время я почти не ощущал, что все дело в могилах и в детях, которые — непостижимо для разума — рождаются из отцовского семени, а потом постепенно обретают облик и стать тех, что лежат в могилах.Расставание с Небелем для меня оказалось тяжелым, как тяжелейшая вещь на свете. Всю ночь перед нашим отъездом я не смыкал глаз. Вновь и вновь мое тело захлестывали горячие потоки, и я откидывал ногами одеяло. Мое тоскование еще раз приняло определенную форму: мне казалось, что, по крайней мере в эту единственную ночь, в последнюю ночь, Конрад придет сюда, чтобы меня утешить, чтобы успокоить мою тревогу, чтобы мою нежность к нему оправдать своей нежностью. Я
был одержим таким желанием. Я мысленно рисовал себе, как он входит. Я воображал Конрада в его живой телесности. Я чувствовал, как он прикасается ко мне. И горько плакал, сознавая, что это только пригрезившийся фантом. Потом я увидел серое сияние утра и горящую золотую кайму на красном облаке. Я понял, что ночь закончилась. Я услышал шаги ученика, поднимающегося по лестнице. И еще раз понадеялся на час исполнения желаний. Ведь вполне можно было предположить, что Конрад покинет постель — теперь, когда явился другой и собирается залезть к нему под одеяло. Один раз, в это утро, Конрад мог бы подняться до рассвета — потому что нам предстояла разлука; мог бы решиться и прийти сюда, чтобы что-то мне сказать, доверить слово, или тайное объятие, или какую-то мелочь, тайну, наподобие той, что связана с черным кобыльим выменем… или чтобы просто подремать рядом. Я был готов — распахнутыми объятиями, каждой выемкой своего тела — заботливо охватить этого человека, опьяненного сном. — Но и этот последний час пролетел. Эта последняя возможность оказалась такой же бесплодной, как и все другие. Мама нашла меня отчаянно всхлипывающим; подушка была мокрой от слез. «Предстоящий отъезд так сильно расстроил тебя?» — спросила она. Она не стала меня утешать. А целиком предоставила охватившему меня горю. Она упаковала мой чемодан. Я не помню, как прошло утро. Помню только, что Конрада я так и не увидел. Он поехал куда-то за город, без меня. Я наверняка напоследок еще раз отведал всяких вкусностей из лавки пекаря. Девочки, обе мои подружки, протянули нам с мамой руки, когда мы уже сидели в коляске, которая должна была отвезти нас на вокзал. А может, они и сопровождали нас до вокзала. Я их едва ли видел; слезы застилали глаза. Кто-то бессмысленно сунул мне в руки белые кувшинки, потому что однажды, в какую-то из прошедших недель, я восхищался этими цветами. В вагоне поезда я заметил, что мама положила в сетку для багажа, рядом с зонтиком, большой пучок стеблей рогоза с коричневыми початками. «Зачем это?» — недовольно спросил я. Я имел в виду, что мама ведет себя неумно. Она удивленно взглянула на меня. «Они ведь красивые, — ответила. — Это память о реке и озерах». Я выбросил кувшинки из окна мчащегося поезда. «Ты сегодня в самом деле невыносим», — сказала мама. Она не знала, что сердце у меня разорвалось. Молча, как бессловесное животное, терпел я новую непосильную боль.«Бычьи причиндалы» я изничтожил через неделю после того, как мы вернулись в большой серый город.