Я сейчас не могу мысленно увидеть его. Уже в то время мне это давалось с трудом. Наверное, у него были каштановые волосы и темные глаза: потому что он ничуть не походил на сводного брата. Он был, помимо прочего, меньше ростом и более хрупкого телосложения. Видимо, его красота столь неотразимо воздействовала на меня, потому что полностью соответствовала тем представлениям о совершенстве, которые уже сложились в моем сердце. Его предполагаемый облик, его предполагаемое лицо, его предполагаемые руки сегодня существуют для меня только как тень; но это может быть и тенью другого человека. Ни его мышц, ни взмаха ресниц, ни сосков, ни пупка, ни обнаженных пальцев ног (мы никогда не купались вместе; я был стеснительным и избегал этого) — ничего.
Только далекий отголосок той любви. Повод к ней может исчезнуть, как и любой ее зримый образ. Но само чудо остается в нас. Любовь не вне нас. — Или все дело в том, что уже тогда меня хотели подготовить к моей позднейшей судьбе? Что мне, тогда, позволили для начала бросить лишь беглый взгляд на каштановые волосы и темные глаза? А худые, потрескавшиеся, живые руки убийцы дали увидеть только в двусмысленном, несовершенном исполнении? Как руки забойщика скота? Грудь и соски, которые я в конце концов рассмотрел, как никогда прежде не рассматривал никакую плоть, и колотящееся сердце под ними, и приставленный сверху нож — всё это должно было принадлежать другому? Принадлежать Единственному, Идущему-ко-мне-издалека? Была ли опасность, грозящая ему и мне, настолько серьезной, что зов должен был добраться до меня задолго до нашей встречи? Тот зов, услышать который я не стремился, но который проник в меня, как выпущенная из лука стрела? — Сам я хотел отринуть все это от себя. Человек всегда хочет отринуть от себя то, что, пока пребывает в становлении, не кажется ему исполненным хоть какого-то смысла. Но ведь этот поток жизненных невзгод, эта необходимость бесславного труда, эта сила страха, эта мучительная тоска, которые овладевают нами и превращают нашу элементарную жизнь в сплошное страдание, они не могут обрушиваться на нас без всякой причины — лишь для того, чтобы обнаружилась наша убогость! Какая сила скрывается за временным потокам, который мы всегда подпускаем к себе только отдельными порциями? — Неукротимая мощь и сумбурность, которые вообще свойственны моим чувствам и которые в кубрике фрахтового парохода постепенно подтолкнули меня к принятию неожиданного, невероятного, страшного решения, — должен ли я был прочувствовать их заранее, чтобы потом не противиться им силами разума? Чтобы мои планы оказались разрушенными, мои лучшие намерения обратились в ничто, мои слабые средства сопротивления иссякли и чтобы Судьба победоносно уселась на троне времени — вот для чего — — И тогда наконец два коричневых круглых соска впечатались в мой мозг — и еще, в качестве третьего знака, воронкообразное углубление над сердцем, продавленное острием ножа. Тогда мне были дарованы выпуклые бледные губы, прикосновение, эта бессмысленная помраченная страсть, эта прежняя нежность. Все то, что я хотел от себя отринуть, чему я стал бы сопротивляться, если бы моя воля в тот миг еще имела власть надо мной… Это случилось, все, как оно и было предусмотрено в плане. Издалека, из Ангулема, шел он ко мне. Я больше не хочу исторгать из себя жалобный крик над бездной. Ведь если я действительно загубил свою жизнь — это значит, что и он загубил свою.Говорят, прежде чем человек умрет, память еще раз раскрывает серо-свинцовую оболочку, позволяя ему разглядеть всё самое потаенное и неотчетливое в его судьбе, — прежде чем Косарь-Смерть окончательно эту оболочку запаяет. Будет ли мне показано лицо Конрада? Буду ли я, уже как развеивающийся дух,
сидеть рядом с ним в коляске и рассматривать его руки, которые держат вожжи? — Надеюсь, что нет. Я бы не понял такого злоупотребления властью. Почувствовал бы себя обманутым. Я бы выкрикивал имя Тутайна — пусть даже это навлекло бы на меня вечный гнев.* * *