Смерть Эллены означала для него конец идеалов. Ее умирание было жизненным опытом, пронзительным, как никакой другой. Его память не ослабевала, и луч мысли вновь и вновь падал на глубоко врезавшиеся в сознание образы страха. Но он больше не говорил об этом. Он никогда не повторял однажды сделанного признания. Не существует другого варианта в изображении его ужасного переживания, какого-то смягчения — или поправки — уже сказанного. Его вина будто оцепенела. Даже в эти одинокие годы, когда мы пересматривали свое прошлое, вновь извлекали его на свет, освежали неотчетливые следы и с немилосердным рвением расчищали увиденное — пытались выкорчевать все сорняки, десятки тысяч лживых измышлений, появившихся, потому что слабая душа предпочитает все приукрашивать, — даже в эти годы Тутайн умалчивал о своем последнем плавании, в качестве матроса второго ранга, на борту «Лаис». Слова вновь находились, стоило ему мысленно добраться до того момента, когда он скинул матросскую блузу и, уже в штатском костюме, как дезертир, ступил на мостовую южноамериканского города; когда его мысли наталкивались на первый согревающий огонек во тьме: зарождение нашей дружбы, предначертавшей для него новый жизненный путь.
Его желание — стать часовщиком — угасло. Со всеми мечтами и со стремлением к возвышенному и к добру было покончено. Вероятно (я часто пытался вообразить, что оказался на его месте и что его судьба выпала на мою долю), никакая мысль не способна нейтрализовать чудовищную силу обрушившегося на него удара.
Как у насекомого, раздавленного человеческой ногой,
— Тутайн однажды употребил такой образ, — внутренности вываливаются из тела, а глаза растекаются в лужицы коричневой грязи: так же и из лопнувшей оболочки души выпадают желания, юношеские мании, блаженное чувство защищенности, мысли о естественном и упорядоченном бытии с определенными правами и обязанностями; и не успеешь глазом моргнуть, как надо всем этим обессмыслившимся — что теперь уже никогда не вернется, как нечто здоровое, на свое место, под оболочку, — начинает витать запах тления. Если ты раздавлен, с этим ничего не поделаешь. Невозможно даже оглянуться назад, чтобы понять, каким путем ты пришел к опасному повороту и к роковому несчастью. Вот и он, Тутайн, этого не знает. Или, точнее, теперь уже не знает. До того как Эллена умерла, он вовсе не был убийцей; он, как ему кажется, припоминает, что был человеком доброй воли, совершенно по-дурацки приверженным малым добродетелям. После же ее смерти он превратился в опустошенного, вверенного кому-то другому. Ибо не воспротивился. Он и потом не сумел сообразить, каким своим действиям или побуждениям должен был воспротивиться. Они внезапно оказались в его руках, в мозгу, в глазах, в стопах и чреслах, в секреционных железах и внутренних органах, которым он и названий-то не знал: повсюду в нем; потому что после он уже был убийцей, целостным убийцей — во всех закоулках тела, сплошь. И только после многолетних раздумий, перемежаемых жуткими приступами отчаяния, после того как он прошел через страх, который уже по причине своей неотступности походил на великую усталость всех проклятых, Тутайн нашел выход: обменять толику собственной преступной крови на кровь — как ему представлялось — менее уязвимую. Двух человек — по крайней мере, всё жидкое в них — перемешать, профильтровав одно сквозь другое… Что такое возможно, Тутайн — когда Георг сидел у него на спине и карманным ножиком выковыривал-выманивал его кровь — еще и помыслить не мог. Но позже, когда у Тутайна почитай что никаких надежд не осталось, этот шаг оказался весьма уместным. И произвел на него столь же сильное впечатление, как в свое время пресуществление хлеба в плоть. — Он был не способен жаловаться. Но и не мог простить себе собственную вину. Совершенное им преступление оставалось для него непостижимым; но в том, что оно произошло, он не сомневался. Он ждал, когда его преступление за давностью лет станет не подлежащим уголовному преследованию, — будто рассчитывал, что тогда наступит облегчение. Он знал о себе: что хорошо сложён, здоров, без труда завоевывает симпатию самых разных людей. И не понимал, почему с какого-то момента его жизнь стала такой тяжелой, неупорядоченной, такой мрачной и исполненной отчаяния. Как у насекомого, раздавленного человеческой ногой…